каждой его работы? имя фактического соавтора его?
Ах, да разве я не знала всего этого раньше? разве я забыла те месяцы, которые показали его таким жалким [несколько слов вырезаны. – Е. Ч.]
Все это не ново, всего этого следовало ожидать и все это «невозможно перенести», как говорила Сусанна.
Белый, седой, старый, сломанный и неупоминаемый Алексей Иванович [Пантелеев].
Бойкий, развязный, потертый, болтливый Кассиль.
Пьяный Ваня [Халтурин], по случаю пьянства объясняющийся в любви.
Умное, хитрое, нечистое, мужичье лицо Фадеева.
Неискренняя прямота Тихонова.
Инфантильный Ильин[108].
Барто в новом туалете – закоренелый враг С. Я., расстилающаяся сейчас перед ним.
Наташа Кончаловская в новом туалете, подновленная курортом.
Лихой удачник Михалков.
Долго еще надо будет оправляться от этого вечера.
14/XII 47. …в мире наступило светопреставление[109].
Купить нельзя ничего нигде. У меня осталось 100 рублей «невложенных». На полке лежит последний хлеб, последнее масло… Когда, на что, где будем покупать следующее? Сусанна говорит, что Сберкассы закрыты; все телефонные будки на почте заняты – люди обсуждают, как быть с деньгами, и к телеграфным окошечкам очередь – вкладывают деньги в телеграммы….
Все ждут декрета, который должен объявить, сколько и у кого пропадет денег. – Если бы я могла понять, для чего это молчание, питающее слухи и панику.
23/XII 47. Но все время где-то под спудом я думаю и думаю о собственной прозе. У меня в ушах ее звук, на губах ее вкус. Когда я иду по улице, то даже слова ее бормочу.
И все-таки еще не знаю – про что.
Но верю: будет, будет.
Читаю «Кружилиху» Пановой и записную книжку Твардовского. Панова местами превосходна, но далеко не везде. Твардовский местами глубок, поэтичен – на сколько аршин он глубже Симонова – и именно поэтому в него вцепился бешеный пес Ермилов[110].
11/I 48. Из Библиотеки поехала к Леле. Он болен, у него нога болит – воспалены нервные узлы и вены. Он полон негодования по поводу того, что происходит с Шостаковичем. В его изображении это так. Какой-то композитор – Мурадели? – написал оперу. Шостакович похвалил и, считая, что для Мурадели и она хороша, оперу (помимо Шостаковича) поставили в Большом. На просмотре были члены Политбюро. Они нашли, что она формалистична. Вызвали Мурадели и других. Тогда Мурадели, бия себя в грудь, заявил, что опера формалистична, т. к. на него влиял Шостакович. Тогда вызвали Шостаковича и других музыкантов. Захаров – руководитель народного хора Пятницкого и потому говорящий от имени народа – заявил, что музыка Шостаковича дрянь, и 5-ая Симфония, и 6-ая, и 7-ая дрянь и ленинградские рабочие не желали слушать симфонию. Что Шостакович формалист и низкопоклонник перед Западом (в то время, как весь Запад лежит перед ним на брюхе). Леля рвет и мечет; Дмитрий Дмитриевич по его словам ужасно потрясен, но совершенно беспомощен и бессловесен, ничего не может объяснить и пр. [¼ страницы и следующий лист отрезаны. – Е. Ч.].
5/III 48. Кон[111] попросила меня снять место о «Почемучке»[112]. Я отказалась. Оно для меня – не разбор еще одной книги, а принципиальный венец всей статьи: за искусство – против прикладной педагогики. Она этого не понимает или не хочет понимать. «Неужели вы, ради того, чтобы прозвучала вся статья, важная для нашего общего дела, не хотите поступиться одной страницей?» Нет, не хочу. Пусть не звучит. И хватит поступаться. От наших уступок «общее дело» – детская литература, проигрывает, а не выигрывает.
13/VI 48. МБ и КИ[113] посетили со светским визитом Заболоцкий и Степанов – неразлучники – которых так странно видеть вместе. Степанов многое сделал для Заболоцкого – но все же рядом с Заболоцким его ничтожность как-то особенно видна. Заболоцкий читал стихи. Некоторые – «Журавль», например, – поразительны. Печатать нельзя. Как удивятся наши потомки, увидев, какая литература была в наши дни рукописной: в ней нет и тени чего-нибудь антиправительственного – однако, напечатать нельзя – как будто это «Думы» или «Кинжал»[114].
Мы с К. И. пошли проводить их немного. Заболоцкий шел со мной и говорил много приятного, лестного: что только я могла охранить его поэму в «Новом Мире» от большой порчи – а в книжке она уже искалечена вдрызг; что после моего ухода из «Нового Мира» он там не бывает, что ему мерзок Кривицкий[115]. «Мучной червь отъевшийся».
Заболоцкий получил квартиру. Мудрый человек с тактом и броней. Я очень рада за него и его семью. Я зашла к ним на минуточку – просидела час – и за бутылкой вина мы вспомнили Леню Савельева[116], Майслера и многих, многих других.
21/VI 48. Всё даты и даты; личные и мировые; и мировые окрашены лично. 7 лет тому назад меня привезли на дачу, сюда же, после операции; я должна была поправиться и ехать в Детское, писать сценарий о Шмидте вместе с Мих. Як. [Розенбергом]; и лечиться – вместо этого война, бомбежки, яма в саду, страшный Чистополь, страшный Ташкент и смерти, смерти, смерти.
Я сегодня много бродила по лесу и сидела на траве, слушала, как широко шумел лес; он так же шумел, когда немцы уже были под Смоленском и не верилось, глядя на залитые солнцем поля, белую церковь, стволы, что так близко война.
Это неправда, что война кончается; как и любовь, как горе и счастье, она остается в нас навсегда. И хотя сейчас никто не переходит границу, мы уже не верим солнцу, ветру и шуму сосен. И при солнечном свете, в присутствии ромашек и ласкового мудрого ветра всё бывает, любое убийство. Этого не знают только дети, а мы уже знаем.
19/XI 48. Малеевка. Утром ходила гулять с Лейтесом[117]. Осторожно расспрашивала его об иностранной литературе. Он рассказывал охотно. Все разлагается, все фрейдизм и патология; прогрессивная литература бедна и политически тоже далека от нас. Через какие-нибудь 10 лет они пойдут за нами – и тогда у них будет великая литература. Рассказал с гордостью, что на его статьи о Сартре – таки многие возражали, признавая при этом, что мысли Сартра он изложил правильно. А вот Заславский писал о Сартре очевидно не прочтя его – и Сартр поместил его статью у себя в журнале целиком под названием «Текст без комментариев»[118].
Ну, Заславского такими пустячками не проймешь.
Затем он рассказывал о Стейнбеке[119], который приезжал в Москву. Он демонстративно не интересовался литераторами и литературой. Хотел знать, как живет средний гражданин, каков быт, как в деревне пекут хлеб. Не захотел пойти в Кремль, поехал в колхоз. Много бродил по улицам, глядел в лица людей. Потом написал книгу о Советском Союзе.
– Мы переведем?
– Нет. Она все-таки злопыхательская.
20/XI 48. Малеевка. Сегодня тут показывали картину «Любимая девушка». Сценарий Нилина. Предел лживости, грубости, пошлости. Бытовая драма, ревность и пр. Но все действующие лица поставлены в такое ложное социальное и бытовое положение, что не веришь ни единому слову, ни единому жесту. Простая работница с наружностью барышни. Маскарад на заводе – вместо пьяных и полупьяных – учтивые молодые люди с манерами графов. Комсорг разумеется мудрый и самоотверженный сердцевед. Если «где жизнь – там и поэзия», то и обратный афоризм верен: где нет жизни, там нет и поэзии. И единственное живое лицо – Раневская, виртуозно играющая себя и свою повседневную деятельность в образе московской тетки – сплетницы.
25/XI 48. Малеевка. Читаю Долинина о Достоевском[120], о «Подростке». Какая я невежда. Я давно думала о необходимейшей теме: Герцен и Достоевский, непоставленной, а оказывается – у Долинина есть такая работа.
30/XI 48. Малеевка. Да, приехали еще люди. И среди них Булгакова. И ей я не рада. А т. к. я здесь пока – единственная женщина, и она моя соседка по столу и по комнатам, то мы полдня провели вместе. Скоро ее – такую элегантную, моложавую и воспитанную окружат мужчины, и я опять отстранюсь. Но сегодня пришлось мне повести ее гулять, потом на ванны.
Когда-то в Ташкенте я подошла к ней с открытой душой – как к другу Анны Андреены. Она была очень благородно-добра ко мне, когда я заболела тифом. (Я тогда еще не знала, что любезные отношения с окружающими, неискренние, но обязательные, входят в кодекс ее морали). Потом меня трогало, как бережет она рукописи покойного мужа – переписывает их, переплетает. Но потом светскость, массаж, завивка, модные туфли, бесконечная умелость жизненная, страшная практичность открылись мне – рядом с отсутствием собственных мыслей и умением заимствовать их. Я увидела, что в сущности и в мужчинах, и в женщинах она ценит только элегантность – постоянную складку на брюках или юбке – с элегантными она сходится как со своими; остальному человечеству покровительствует. И уменье, уменье жить! Бесконечное. Первый ее муж – какой-то важный сановник: он посылал ей деньги в Ташкент и сын получал паек, как его сын;[121] она получала пайки как вдова Булгакова; ее любовниками были Луговской и Фадеев.
И я знала, какой она приедет сюда: помолодевшей на 10 лет, модно и умно одетой, веселенькой, легонькой.