Дневник – большое подспорье… — страница 14 из 60

Глядя на Елену Сергеевну, я вспомнила, но не напомнила ей, как она, в одну из тяжких голодных Ташкентских зим, будучи управдомом, вошла ко мне и перерезала (с Хазиным) у меня свет за то, что я, якобы, жгу плитку сверх меры. Это было смерти подобно: не на чем же было стряпать, топлива не было, плиты у меня не было.

Она исполняла свой управдомский долг – за счет Люшиной каши.

Помнит ли она об этом?

Думает ли, что я забыла?

Нет, я помню: не зло помню, а знанье о человеке, помню экзамен, которого он не выдержал.


1/XII 48. Малеевка. Как я ни уклоняюсь – с Еленой Сергеевной и сегодня провела много времени. Она прекрасно передразнивает людей, очень зло подмечая их смешные черты – преимущественно внешние (как Марина[122]). По-актерски, сама сохраняя спокойную физиономию, морит со смеху меня и Бессонова.


20/XII 48. Малеевка. Неожиданное объяснение с Еленой Сергеевной. Она сейчас много бывает с Топорковыми (Топорков[123] удивительно умен и артистичен). Я зашла к ней. И вдруг она спросила:

– Л. К., Вы помните, как мы с Вами встретились однажды в Москве на улице и Вы необыкновенно сухо со мной говорили. Почему это было так?

Я объяснила ей. Я напомнила ей, как она лишила меня с Люшей света и пищи.

– Боже, какая сволочь! – сказала она. И обняла меня.


26/XII. Уехала Елена Сергеевна. Тяжело мне все-таки с ней – в атмосфере мастерского, талантливого, светского и низменного злословия.


16/V 49 г. Тема «Блок и Маяковский» одна из необходимейших и современнейших, первоочередных в нашей литературе. Их судьбы – чрезвычайно русские – очень похожи одна на другую. И тот, и другой умерли в ту минуту, когда их историческая миссия оказалась законченной. Ни на один день позже. Но их судьбы не только аналогичны. Если принято говорить: «Сталин – это Ленин сегодня», то Маяковский – это Блок следующего поколения. Выражено это не только судьбой, но и стихами. «Двенадцать» – переход русского стиха от классической формы «Соловьиного сада», скажем, к форме поэм Маяковского. Я не о хронологии говорю, а о существе дела. Нужды нет, что «Облако» раньше «Двенадцати». Русский классический стих «Двенадцатью» поставлен на обрыв – тот обрыв, которым жив был стих Маяковского.

Завещание, оставленное Блоком русской интеллигенции – огромно. Пока оно не учтено – двигаться дальше русская литература не может. Гибель Маяковского – результат того, что он продолжал героический путь Блока, не учтя смысла его смерти.


12/IX 49. Почему декабристы так дурно вели себя на следствии. Трудно заподозрить их в трусости. Я думаю, потому, что они говорили «со своими». Когда говоришь со своими, всегда надеешься на слово, на речь, на откровенность. Все можно объяснить.

Члены Общества Славян вели себя спокойно. Они знали, что попали к чужим, к врагам, и ничего не пытались объяснить: отпирались и лгали.


15/XI. Писатель может быть темный, необразованный: дар его от Бога, он дитя. Таковы Сусанна, Шорин[124]. Неграмотны, не знают, где точки и запятые, а музыку слышат. Но критик должен быть насквозь литератором, критики «от сохи» невозможны.


16/XI. Я люблю город за гул машин, блеск огней, за ресторан, горячую воду, за то, что в любую минуту может в любую точку приехать такси по телефонному вызову и окунуть тебя в безличный гул и блеск. Я люблю деревню за тишину, за то, что в любую минуту можно окунуться в свою глубину – самую глубокую – и никто не выволочет тебя оттуда. Деревья на страже, небеса на страже.


5/XII. И опять простые души упрекают меня в надменности. Меня – брошенную, растоптанную, перегоревшую, жалкую, готовую жизнь отдать за одно слово, ласковое, человечье. Это я-то надменна! «Я дрожу над каждой былинкою, Над каждым словом глупца»[125]. Слезы в горле все время – и это называется надменностью.


8/XII 49. [Шкловский о К. И.]: «Один из самых очаровательных людей. Талантлив необыкновенно. Критик даровитейший, в России таких не было. И посмотрите, что сделал? Он вредный. Вот, понимает и любит переводы. А что сделал? В «Принце и нищем» Марка Твена выкинул самое трагическое место и написал: «И так кони ехали дальше». Что он сделал с Толстым? Пытался пристегнуть его к кадетам, к «Речи». Самое дурное, что можно было сделать. Маяковского понимал и любил и Маяковский ценил его (!), а что он сделал? Упрекал Маяковского и Асеева в неряшестве. Был связан с Толстым, Блоком – о Горьком я не говорю, Горький среди них мелочь – и никому не удивлялся сам и других учил не удивляться. Что же это? Он вредный, либо он бес, либо нет сердца».

Это ответ В. Б. [Шкловского] мне о К. И. В. Б. приехал сюда и оказалось, что у него здесь, кроме меня нет знакомых. Он стал говорить со мной, т. е. точнее мне. Несколько раз очень дружески упомянул К. И. Я сказала:

– Да ведь вы его не любите и какое страшное письмо ему написали[126].

– Неправда, я его люблю. Он талантлив – гораздо талантливее трудолюбивого Маршака – он по-настоящему понимает, что такое слово… А письма я всегда пишу такие, что если человек от письма не заболел, то это редкость.

И стал рассказывать, какое письмо написал Катаеву, а потом сказал то, что приведено выше.


9/XII. Взял у меня читать статью о Герцене. Прочел.

– Интересно. Интересные цитаты. У вас хороший вкус: по шву порете, не возле. Но – одной отгадки нет. Десять есть, а одной нет.

– Статья написана с формалистских позиций. Не спорьте. Это я вам говорю как специалист.


10/XII. – Неправда, я очень люблю К. И. Сколько в нем веса? 78 кг.? Так вот это 78 кг. чистой литературы, без всяких примесей. А это очень много.

* * *

Когда смотришь на Пеньковского[127], думаешь: – Ему 56, а выглядит он всего на 40. Когда смотришь на Шкловского, о возрасте не думаешь. Это Шкловский. И всё.


13/XII. Шкловский:

– У Пушкина, когда он умирал, уже не было друзей.

Наверное это так. Не знаю почему, но так.


7/I 50. Чехов был самым европейским из русских писателей. Он страстно любил благообразие, опрятность быта. В кабинете Толстого он не мог бы написать ни строчки: гвоздь, вбитый в стену, книги кое-как. Он возделывал землю вокруг себя, обдумывал каждую мелочь в доме, любил комфорт, изящество. Думаю, в неинтеллигентную женщину, в крестьянку, он влюбиться не мог бы. Он писал брату о воспитанности, порядочности. Он говорил: в человеке все должно быть красиво: одежда, тело, мысли[128]. Толстой никогда не сказал бы так – ему лишь бы душа… Толстой видел красоту в крестьянской жизни; Чехов увидел в ней одно безобразие, сонливость, беззубость, сживание со света. Поразительна в нем неподкупность мысли. Как он любил Толстого – и как понял всю уродливость статьи об Искусстве.


4/III 50. Перечитывала «Без связи» Герцена. Это жанр, к которому он всегда стремился – и тут он силач – сюжета нет, а связь – в лирическом единстве. Связи действительно нет – вместо нее нечто более прочное: он сам, единство внутреннего мира. Тот «единый звуковой напор», о котором писал Блок.


22/IV. Несколько времени тому назад, навещая беднягу Серафиму Густавовну[129], я прочла по ее просьбе рассказ Шкловского о писателях. Кое-что мне понравилось (более всего – Софья Андреевна с ключами и говорящая за Льва Николаевича – она прямо с лаврушинских самок), кое-что нет. И возмутила глава о Блоке и Маяковском. Я статьи и письма Блока знаю наизусть – и вот тут без кавычек, перемешанные, даны куски этой гениальной прозы. Я очень обругала рассказ Серафиме Густавовне, а потом и Шкловскому по телефону.

Сегодня вечером я зашла навестить Серафиму Густавовну после долгого перерыва: я болела. Застала ее в постели. Возле нее сидела и шила на машинке непонятная мне, какая-то невнятная Ольга Густавовна Суок, жена Олеши[130]. Серафима Густавовна сказала, что Шкловский сильно переделал рассказ о Блоке. Но я забыла очки. Скоро явился Виктор Борисович. Возбужденный, весь какой-то подпрыгивающий. Сразу принялся читать мне о Блоке и Маяковском. Все написано заново, ни одной строки из прежнего текста. Конечно, это не то, что мне надо – литературе надо – трагедия «Блок и Маяковский». Но все же многое волнует, например бедный Стенич. А город он видит акмеистически – Олешински – не по Блоку[131].

Все это я высказала и получила высочайшую благодарность.

«Она – умное животное, правда, Сима», – сказал обо мне Виктор Борисович.

Нет, нет, это еще не то. Но хоть поставлена важнейшая тема.


1/V. Искусство тогда действует на миллионы людей, когда создатель говорил как бы шепотом, как бы самому себе или своему alter ego. Произведение нарочно обращенное к миллионам – не так властно или безвластно совсем.

Наука тогда совершает плодотворные открытия, когда ученый занимается решением вопроса бескорыстно, желая удовлетворить собственную потребность ума и духа. Когда же он прямо ставит ее на пользу практики, оно оказывается неплодоносным, непрактичным.

Странный закон – но закон.


7/V 50. Работа не клеится, хозяйство не клеится – читаю, читаю, читаю Герцена, том за томом. Могу прочесть с 1 по 22 [том] (исключая роман и повесть) и снова начать сначала. Интеллигентные русские люди – это те, кто знает и понимает Герцена. Не зная его жития и мыслей, нельзя понять ни нашей истории, ни нашего будущего. Это – материк, на котором может выстроить свое жилище душа. Политическая мысль и философия Герцена – единственные, – дозволенные поэту. Он где-то сходится с Блоком; он всегда верно вторил реву мирового оркестра; он рыдал и требовал, он не фальшивил. Политические ошибки бывали у него (письма Александру II); жизненные – тоже (связь с Огаревой; обращение к мировой демократии по поводу Гервега), но ошибки против музыки – ни одной. Если бы он был