Дневник – большое подспорье… — страница 23 из 60

Свиные рыла отвратны – но я не могу не видеть разницы и счастливой. В 46 году большинство верило галиматье, даже интеллигенция; сегодня – нет такого студента или вообще молодого интеллигента, который не возмущался бы. Равнодушна только золотая молодежь, да подонки. Остальные кипят.

Что толку в их кипении? Никакого реального толку – и даже вред: правительство раздражено и кричащая молодежь может попасть в беду. Жаль их безмерно – а все же лучше быть в беде, чем расти по-прежнему баранами.


12/V 63. Автобиография Евтушенко.

Я его всегда не любила. Стихи плохие, поведение какое-то двойственное. А сейчас я вижу, что была неправа. Поэт он маленький. А явление – большое. В автобиографии много подлинного, в самом деле современного, и есть нечто под чем могу подписаться (главная опасность – молодая поросль догматиков; поэты – духовное правительство). Политически он совершенно правоверный, ортодоксальный, и бешенство против него, по-видимому, объясняется тем, что разоблаченные им Котовы снова оказались у власти[204].


14/V 63. Переделкино. Оскорбить человека публично, даже если он стоит того – дурное дело.

Сегодня я не подала руки Кривицкому – в присутствии деда, С. С. Смирнова и П. Нилина.

Мне это тяжело, хотя Кривицкий за свою гнусность и не того достоин.

(Что он выделывал с Пастернаком, Заболоцким, со мной в «Новом Мире»! Со многими потом – в «Литературной Газете». Он с головы до ног фашист).

И все-таки мне неприятен мой поступок.

Шли мы с дедом по дороге, в полутьме. Дед веселый, какой-то особенно светлый. Трое остановили нас. Беда в моем зрении – я никого не узнала – а узнала бы во время, обошла бы, уклонилась бы, как обходила Кривицкого уже много раз. А тут – обступили деда и меня, протягивают руки. Вижу: Нилин (я поздоровалась, пожала руку), Сергей Сергеевич – тоже, и Кривицкий протянул свою – и она повисла в воздухе.

Испортила настроение К. И. – и себе. Гадко.

* * *

Перед отъездом сегодня дозвонилась Мильчину[205] (он хворает, но уже встал). Предчувствие не обмануло меня: с «Лабораторией» неладно. Ему известны 3 придирки и известно, что их гораздо больше. Предвиденная одна: зачем вставка о 37-м? Так.

Зачем ссылка на т. 70 «Литературного Наследства» (Горький в переписке с советскими писателями) и зачем на «Тарусские страницы»? Том 70 задержан, а о «Тарусских страницах» упоминать запрещено…


20/V. О «Лаборатории» вестей нет. «Читает начальство» сказал мне выздоровевший Мильчин.


24/V 63. Сегодня он у меня был. С версткой. Цензора накинулись на вставку об уничтожении редакции в 37 году.

Подчеркиванья очень интересны. Лихая пора – подчеркнуто, пустили в ход провокацию и демагогию – нельзя, повсюду правота оказалась беззащитной – нельзя. Приказано: убрать характеристику 37 года. Список погибших оставить можно и термин «оклеветаны» (дурацкий, ибо клеветали-то ведь по указке начальства).


29/V. Пиво-Воды. Звонил Мильчин – поправки, которые мною сделаны, приняты цензурой, «Лаборатория» пропущена…


2/VI. Москва. Была на Тусиной могиле.

Да, там соседнюю могилу прибирала какая-то женщина, которую я сначала не узнала. А она сразу ко мне подошла:

– Я читала вашу повесть. И я должна сказать, что вы победили ваших конкурентов – в том числе и (я ждала обычного: Солженицына) – и Ахматову.

Я быстро и вполне от души сказала ей, что она говорит вещи кощунственные и что «Софью Петровну» я вообще не считаю художественным произведением.

По-видимому, это была Таня Иванова – вдова Дубинского[206].


29/VI 63. Под несчастливой звездой, в несчастливый для нашей культуры день, начинается эта тетрадь.

И для меня лично.

Теперь я понимаю яснее, чем когда-нибудь, что под ударом не только «Софья» – под ударом «Лаборатория», которая должна выйти завтра-послезавтра.

После прочтения газеты, чувство такое, как будто я вся в синяках. Живого места нет. Странно, более всего меня ударили слова – благосклонные – о музыке, под которую хорошо отдыхается… Добрые, одобрительные слова. Ими указана мера понимания.


26/VI. Пиво-Воды. Хвалебная фраза: «Он страшно любит жизнь» мне как-то непонятна. Что это значит: любить жизнь? Какую именно жизнь? И почему это хорошо? А может быть хорошо ее ненавидеть?

Все мы инстинктивно цепляемся за свою жизнь. Но хорошо ли это? Вероятно мы были бы смелее и честнее, если бы у нас не было этого отчаянного пристрастия.


11/VII [О К. И.]. Чего не хватает этому замечательному человеку, чтобы быть великим?

Сколько у него замечательных свойств! Артистизм; талант; обожание труда; быстрый и блестящий ум; органическая доброта и органический демократизм; интерес к людям, к жизни, не только к книге.

Чего же не хватает?

«Зуда правды». «Нравственного гнезда». Обостренного чувства чести, которое всегда приводит к гражданственности.


1/VIII 63. 26 лет тому назад – канун несчастья. Шесть дней навеки сломавшие мою жизнь, погубившие Митю.

И я – участница – неумением спасти, хотя тогда еще можно было.

Правда, вмешался дьявол: путаница с телеграммами. Отсутствие друзей. Присутствие предателей. Равнодушие «родных».

И все-таки я могла и не спасла.

А сама живу и бываю еще недовольна своей жизнью, хотя любая жизнь, самая неудачная не искупает моей тогдашней ошибки.

Митя погиб – доброта, благородство, сила, гений.

А я даже бываю счастлива: например сегодня, сидя в джунглях начала (я и предполагала, что 1/VIII начну) писать «Былое и Думы», писать, двигаться по уже проложенной за этот месяц дороге. В зелени; под настойчивый стук дятла, глядя на бабочек. Я вдруг подумала: а могла ли бы я написать свои «Былое и Думы», отважиться рассказать о гибели Мити как он – о гибели Натальи Александровны? Какое нужно мужество. Все написать: Митино лицо в окне вагона; потом – тихий, быстрый звонок 1 августа, в 10.30 вечера – сегодня, 26 лет назад; дворник – его бородка, взгляд; лица людей, приходивших в эту ночь 4 раза; руки в сургуче; мячик и котята на бордюре обоев в детской. Я – одна, утром, на полу, перед вывернутым ящиком детского шкапчика… одна, с этой ночи навсегда одна… Нет, я не могу и теперь прикоснуться словом, рассказать – это через 26 лет! а он, оставшись один, схватился за перо сразу, и не бросил его, пока не написал

Еще год

Oceano Nox

Смерть

Вот в чем его величие. Перенести не штука – это зависит от крепости сердечной мышцы; а вот рассказать, сделать из боли мысль, слово – прислать его мне и миллионам людей на помощь в нашей жизни, еще более страшной, чем его – вот это сила, вот это подвиг.

Как бы я прожила эти 26 лет если бы случайно в своем страшном московском чулане, в черное двенадцатилетие 43–55, после чудовищных лет 37, 38, 41, 42 – не набрела на когда-то случайно найденный (в Ленинграде, 35-го), затерянный и снова нашедшийся след – Герцена. И с тех пор и теперь уже до конца жизни – он мой «положительный герой», он – его жизнь и его творчество.


6/IX. Москва. Твардовский вернул 20 стихотворений Корнилова. «Ему не о чем писать».

Смеляков – где-то – сказал: «Я бы ему сам послал револьвер, пусть стреляется».

Холодный палач Соловьев[207] выбросил из книги все хорошие стихи и теперь мудрует над оставшимися – выклевывает по строчкам живое.

Так все – от либерала до палача – дружно вытаптывают молодую Россию.


5/XI 63. Комарово. Все больше думаю о необходимости написать свою автобиографию и всю серию воспоминаний: Пастернак, Ахматова, Цветаева и пр. Как писать о них, мне ясно (Неясно – когда). А как – о себе? Свои «Былое и Думы»? Нет, до них я не доросла и никогда не дорасту, потому что я никогда не найду силы и храбрости писать о своих болях правду, касаться их безбоязненно. Разве я могу написать всё о бабеньке, о своем детстве, или о 37-м, или о своей любви? Нет. Значит форма «Былого и Дум» мне не годится, а надо писать отрывки. Какие?

Я бы хотела всегда жить вот так как теперь – в разлуке со своей текущей жизнью, в каком-то условном, почти герметически закупоренном мире – зная только, что в том – благополучны Люша, К. И.


7/XI. Вдруг целый пласт воспоминаний. Из-за Вероники Спасской.

Я все думала о ее отце – которого еле помню – и вдруг поняла, кого мне напоминает эта головка, лоб, эти глаза – и темные, с ранней проседью, кудри.

Было лето в Ольгине (кажется, в Ольгине), 21-го или 22 года. Рядом, на даче, нарядные, богатые люди: Мария Гитмановна и ее муж[208]. Я – чемпион крокета, и меня зовут играть взрослые. Мария Гитмановна – красавица в заграничном зеленом платье, темноглазая, полуседая. Мужа зовет «Комаричек».

Потом вспомнила глубже: ночь 19 года, зима, мороз, мы с Колей живем на Мойке в Доме Искусств (скарлатина) и вот за мною заехал дед на машине! а в машине Борис Каплун, комиссар, в кожаном, и почему-то балерина Спесивцева, и мы едем по пустыне Васильевского Острова сквозь мороз в недостроенный крематорий и там для нас жгут покойника… Ледяная ночь, меня высадили у ворот Дома Искусств и уехали, а я не могла открыть калитку, вообразила, что она заперта, мерзла 1½ часа…[209] Она оказалась открытой.

Другое время, тридцатые годы, Дом Книги. Красивая, тихая, очень мягкая женщина, с проседью, в модной шали с цветами – Клара Гитмановна[210]. У нее роман с женатым человеком, отцом Шуриной подруги, Люси Гордон.