Дневник – большое подспорье… — страница 25 из 60

На днях из Библиотеки Поэта внезапно получила предложение составить том: «Советская поэзия для детей». Сначала обрадовалась – работа, деньги! Потом задумалась о подводных камнях:

1) я – о Чуковском.

2) советская поэзия, а не русская… Значит переводы. Но мастерски переведены весьма немногие. Что же делать с десятками «Огнецвет», не стоящими и полушки?

3) как быть с Яковлевым, Баруздиным и прочими проходимцами, оседлавшими нужные темы.

4) Кому поручить аппарат? Самой мне всякая библиография непосильна. Володя Глоцер[220] отказался – очень мало платят.

5) Хотелось бы, конечно, заняться отбором поверх Детгиза. Соблазнительно – я бы выбрала как следует Маршака, Хармса… дала и Владимирова[221] и Введенского. Но ведь книга пойдет по рукам; уж Баруздин и Яковлев сумеют вписать себя (через Михалкова, через ЦК) – я откажусь – и будет еще одна неудача на моем счету…

Поговорю с Шурой, которая вышла из больницы.

Все мы инвалиды: я, Ваня, Шура. Туси нет, С. Я. нет. И смены нет.

* * *

Читаю Дневники. Сколько неудач, сколько тщетно истраченных сил:

Княжна Мери для Райзмана и Арнштама.

Шмидт для Арнштама.

«Анна на шее» для Райзмана.

«Былое и Думы» (для Детгиза).

большой Герцен.

«Хаджи-Мурат» (для Детгиза).


24/IV 65. В городе разговоры о беседе Твардовского с Демичевым[222]. Твардовский пошел к нему советоваться об ответе на гнусную и глупую статью Вучетича[223]. Тот ему что-то ответил на этот счет успокаивающее, а потом:

– Зачем же вы, т. Твардовский пишете в Чехословакию, что недовольны 2-м Съездом писателей РСФСР?

– Да ведь я писал друзьям, в интимных дружеских письмах!

– Что же вы – ребенок или член ЦК? Не понимаете, что письма читаются?

Ну да, как член ЦК, должен знать на зубок, что конституция, обеспечивающая тайну переписки – фиговый лист.

* * *

Фина приходит помогать. Она вернулась к англичанке. Оскар Адольфович в Гаграх, пишет роман. Раиса Давыдовна [Орлова] довольно бестолково записала мой суд – но все же дала основу, и мы вместе сделали толково: главным образом для Фриды и К. И. Фридочка называет Раису Давыдовну – мой эпигон.

Неизвестно будут ли они апеллировать.

Перечитываю урывками свои Дневники. Страшная беззащитная моя жизнь.


9/V 65. Ленинград. Вчера в своей речи Брежнев упомянул о Сталине, как о главе нашей обороны с первого дня войны.

Он и правда был главой. И весьма повысил нашу обороноспособность.

убил талантливых маршалов

убил миллионы невинных вместо шпионов, и потому шпионам было приволье.

оставил границу открытой, несмотря на предупреждение

позорно провел финскую кампанию.

Это всё до… А во время войны, думаю, тоже был на том же уровне. Война могла быть выиграна только вопреки ему.


25/V 65. Была у Юлиана Григорьевича. С ним чудеса в решете. Ему вернули почти все отобранные при обыске книги и рукописи. Пригласили на Лубянку, вручили все по описи (кроме писем Струве[224], Набокова и каких-то книг); затем полковник повел его к генералу, назвавшему себя его почитателем; генерал приказал доставить его домой на своей машине и чтоб шофер внес книги в квартиру[225]. Расспрашивали о здоровье. Вообще, судя по рассказу Ю. Г., они были жантильны, а он – резок и язвителен. Они уверяли, что к исключению из Союза, и вычеркиванью имени – непричастны, что это «другая инстанция». Весьма возможно: Поликарпов[226], ЦК.

Ю. Г. возбужден и болен – разыгрался диабет.


27/V. Переделкино. Прямоугольник памятника заслоняет вид и своей прямоугольностью противоречит пейзажу.

Звонила АА. Она завтра едет в Англию. Завтра вернусь в город и ринусь к ней.

А сейчас – легко и счастливо погружаюсь в тетради моего дневника, который почему-то лечит меня, сама не знаю почему. Скоро мне придется погрузиться в детскую литературу, отбор, переводы, статью – это надо – и надо выпутываться из большого Герцена, и вообще надо «жить», а мне бы хотелось только погружаться и погружаться в дневник, в свою любовь, в свои беды.

Читаю сейчас 56 год и все снова плачет и ликует во мне.


31/V 65, 4 ч. Вчера целый день и сегодня, читаю Дневники. Главное чувство – боль. Не бурная, не резкая, но все же боль. Радость или горе – все равно: боль. (Жизнь – это боль). Главная мысль: как хорошо, что это уже прошло. Или: неужели я это могла вынести?

По существу я уже понимаю, что надо делать. (Кое-что надо изымать – скучное, малозначительное). Но технически – не пойму никак. Диктовать? Заболею. Дать машинистке в таком виде? Наврет. Переписать самой? Нужна еще одна жизнь.

Из-за этого чтения чувствую какую-то зыбкость, призрачность всего. Потому что я одновременно в 65-м и в 42-м и в 44-м и в 56-м… (Читаю не по порядку). И голос АА по телефону – живой, теперешний – не оттуда ли?


31/V 65. Москва. Перечитываю Дневники – проваливаюсь в свою жизнь, как в полынью.


24/VI 65, Переделкино. Неделю назад пропала девочка, 13 лет, Марина Костоправкина. лучшая актриса в театральном кружке, единственное одаренное существо среди библиотечных детей.

Сегодня в пруде нашли ее тело. Она изнасилована и убита.

По подозрению арестованы трое солдат, работавших неподалеку от леса, на даче Руслановой, и какой-то рабочий поселка, недавно вернувшийся из тюрьмы.

Клара Израилевна не позволила мне рассказать К. И., кто убит. Сказала просто, что «одна девочка, не знаю, кто». Мне кажется это неверно. Горе слишком велико, и он должен знать, что случилось вблизи. Надо было сказать ему, надо было, чтобы он написал два слова родителям, и уж во всяком случае, отменил очередной «Костер».

Послезавтра похороны, а после послезавтра «Костер»…

Потихоньку от К. И. я добавила денег на венок от него; Ольга Васильевна и Клара Израилевна снарядили библиотечных девочек с Геннадием Матвеевичем[227] в город – заказать венки и ленты.

Завтра уеду. Очень хочу подольше не возвращаться в это страшное место, зверское, темное. И пенье птиц кажется таким же фальшивым, как «Костер» и Библиотека, хотя и то и другое и третье делаются от всего сердца.

Истерзанный и убитый ребенок. Это делают люди, живущие среди нас. И они доведены до этого состояния с нашей помощью – колоссальной ложью предшествующих и нынешних годов – и во всяком случае при нашем попустительстве.


26/VII 65. Москва. Переписываю свой дневник 1938 г., ищу способа комментирования. Под строкой или после текста? Там ведь все зашифровано, многое я уже так прочно забыла, что и расшифровать не могу… В конце концов решила так: под строкой – мелочи, имена; после текста – подробные объяснения.


4/VIII. Переделкино. Не записала своевременно, что Фина, к моему великому сожалению, подала бумаги не на филологический факультет, а на журналистский (там меньше конкурс) и я, к моему великому сожалению, вынуждена была даже обращаться к Западову[228], когда у нее не брали бумаг (туда берут только тех, кто уже печатался; надо было это обойти).

На филологическом хоть Бонди читает, хоть Гудзий – а тут Западов да Архипов…

Фина уже писала сочинение. Тема: «Мой любимый журналист». Она писала о Герцене.


15/VIII 65. Е. С. Вентцель[229] принесла мне «Ни дня без строчки» Юрия Олеши. Многим книга эта чрезвычайно нравится: Ивичу, Шкловскому, Вентцель… Она все повторяла: «технология». Однажды в Переделкине я хотела начать ее читать, увидев на столе у деда. «Не стоит, – сказал он – препустая книжонка».

Я прочла. Мнение мое об Олеше всегда было двойственным – таковым оно и осталось.

Это писатель не русский. Разумеется, для иностранца это не порок; я не жалею, что Флобер – нерусский. Но для русского писателя это порок безусловный.

Мир его мне чужд (и это не его порок, а мой). Наполеон, футбол, борцы, циркачи… Не люблю. Это мир интересов подростка, который никак не может стать взрослым. (Я люблю маленьких детей и люблю юношей; мальчики-подростки мне наиболее чужды).

В его творчестве поражает разрыв между уровнем духовных интересов, которые бедны и узки, и изобразительной силой, которая мощна. Он мощен в изображении предметов и зверей. Читая про бабочку, крысу, павлина, львиный рык, шиповник, лунный свет – хочется воскликнуть: вот здорово.

В общем стилист он плохой; язык знает поверхностно, литературно, как одессит, воспитывавшийся на «Ниве»; уровень знаний о литературе – тоже невелик; множество неряшливых фраз, рифм, уродливых форм… И вдруг взлет, прыжок вверх: метафора, сравнение. Это великолепно, это ярко и пронзительно, как молния. И – всё. И более ничего.

Олеша, конечно, художник. Но он писатель маленький, а не большой, сколько бы его не раздувал Шкловский. Он сохранил до старости не юношеское и не детское, а подросточье отношение к миру. Бой быков. Футбол. Ему самому оно чувствовалось как убогое, недостаточное; от этого распутство, пьянство, литературная импотенция и маньяческие «поиски фразы». Да, все великие искали фразу: и Толстой, и Чехов. Но она рождалась из потока чувство-мыслей, а не из желания здорово писать во что бы то ни было. Чтобы найти фразу, они опускаются в стихию родного языка и внутрь своей души, а Олеша этой стихии совсем не чувствует, а душа его – мелка.

Я думаю, ничему уже никогда не в силах буду обрадоваться.