ша[329]. Потом она сама. Я (с помощью Саши, денег, такси) перебросила ее Нике, – которая тоже больна и не то ходит, не то не ходит, не то читает, не то не читает. Затем нужен Толя, который тоже болен. И сейчас все мои силы уходят на то, чтобы не заболеть и ничем не быть выбитой в ту минуту – когда дело дойдет до решений.
Главное, что там трудно решить – это врезка и даты.
Написала я неделю назад и срочно послала Жирмунскому вопрос о некоторых сомнительных датах. Кроме того, послала новые страницы Дневника.
2 февраля 69, воскресенье. Вчера я выдержала большой физический экзамен и пережила то чувство умиления и братства, которое я так люблю.
Я поехала к Нике, и мы шесть часов, с перерывом в 20 минут, без отвлечений и разговоров, работали над сверкой.
(У нее, а не у меня, потому что у нее под рукой ее архив – книги с пометками АА, рукописи и пр.)
Умиление вызвала во мне вчера Ника. Спокойная, уверенная, знающая, умелая. Ахматову знает и понимает, корректуру – тоже, поэзию – тоже. Труженица.
Выглядит плохо, замучена службой, переводами, недосыпом, недоеданием – хворает от этого – но, как мы когда-то, не работает от этого хуже. Нет.
Я у нее в долгу по уши. Отплатить нечем. Я за эту работу получаю деньги, она, нуждающаяся, нет. Я даже не знаю, смогу ли книгу ей подарить. Единственное мое утешение и оправдание, что и я десятилетиями работала над чужим, убивая себя и глаза, не успевая зарабатывать и писать свое. Значит это и есть та «цепь добра», о которой говорил когда-то С. Я.: получаешь столько же, сколько дал, но не от тех, кому дал.
Сверка у Толи …в стихах, в поэзии понимает и есть стороны книги, вопросы поэмы, о которых с ним советоваться – хорошо.
Слух, вкус, решительность.
10 февраля 69, понедельник. Сверку отправила, кажется, 5-го. Помогал очень Толя, но у него кто-то заболел в Ленинграде, и он срочно вылетел туда. К счастью, на последнем этапе вдруг свалилась Фина – переписала на машинке мое письмо Друяну и отнесла все на телеграф.
Мелькнула милая братская Ника, прочитала свое заявление, приготовленное для суда. (Суд завтра). Толково, умно, точно. Она попросту говорит, что дома у Ахматовой не было, что с Пуниными в Ленинграде она жить не могла, т. к. они и не брали никогда на себя забот о ней, что в Комарове они тоже с нею никогда не жили, что об одной семье не может быть и речи.
Затем я дала ей прочесть заявление Ардова в суд, которого и сама прочесть не успела. (Его прислал мне по моей просьбе Миша Ардов). Оно оказалось чудовищным. Недаром АА думала о нем в последние годы самое плохое. Заявление его в суд необычайно глупо и сверхподло. Сначала он зачем-то пишет о Таганцевском заговоре и расстреле Н. С. [Гумилева]; потом, касаясь архива, говорит, что АА хранила свои произведения, которые нельзя было печатать – у друзей, боясь обыска.
Ничего себе сообщеньице. Словом, делайте обыски у них – найдете.
Завтра там суд. Каково бы ни было решение (а я думаю, оно будет не в нашу пользу), суд все равно нужен, чтобы было зафиксировано отношение порядочных людей к этой грязной торговле – это раз – и, главное, чтобы дать будущим биографам в руки материал для биографии АА. У Ники прекрасно сказано: здесь стоит вопрос жила ли Ахматова с Пуниными одной семьей. Ахматова с ними вообще не жила. Зимами – в Москве, летами в Комарове – и без Пуниных, которые именно летом уезжали куда-нибудь в другое место.
16 февраля 69, воскресенье. Суд идет и до сих пор, но показания свидетелей кончились, и Толя, и Ника уже вернулись и чуть докладывали по телефону. По-видимому «наша сторона» держалась с достоинством, что и требовалось: приговор в данном случае совершенно неважен.
Приговор это мы.
Был Толя – днем. Ходили вместе гулять. Подробно рассказал о суде. Недоволен собой, чувствуя себя под взглядом АА. Пунинские адвокаты каждого свидетеля подмачивали так: «а скажите, Глен, почему вы не сдали в ЦГАЛИ книгу, которую вам давала на время АА». «А скажите, Найман, куда делись подстрочники к Леопарди»? (Пунины воображают, что подстрочники к Леопарди – ценность!) «А скажите, Найман, какая часть ахматовского архива – у вас?» «Я уже отвечал: никакая. У меня письма Ахматовой ко мне и ее стихи, подаренные ею мне с надписями».
16 февраля 69, воскресенье. Работаю ежедневно. А по вечерам, как подарок, мне помогает Фина – описывать экземпляры «Поэмы». Работает с воодушевлением, хотя и совершенно неумело. Но с ней мне легко. Предлагаю ей быть моим платным секретарем – это имеет смысл. Не знаю, согласится ли. Если я буду не больнее, чем теперь, у меня хватит сил ее и учить чему-нибудь.
16 февраля 69, воскресенье. Продолжение. Больше всех терзали Мишу Ардова, который опровергал гнусные показания отца. Эффектно было выступление Крупецкой – соседки АА по палате – которая прямо сказала, что АА говорила ей: «Вот, другие выписываются домой, за ними родные приезжают, а у меня нету дома и ко мне не пустили моего единственного сына и наследника». Адвокаты пытались подмочить ее биографию, но оказалось, что она ныне – пенсионерка, а в прошлом – партработник… Сурков произнес целую речь – почему-то из своей военной биографии. Жирмунский говорил 1½ часа в суде (а потом на Комиссии докладывал о своем издании и читал новонайденные стихи АА).
Теперь, по болезни Ирины, продолжение суда отложено до вторника.
Аня ломалась и лила женственные слезы.
Смешна была одна свидетельница со стороны Пуниных, которая говорила:
«И. Н. ей всю жизнь отдала, так о ней заботилась, как родная. Да ведь Анне Андреевне ничего не надо было, я видала ее постель в Комарове – она на кирпичах спала».
Толковы были Эмма и Лидия Як. Гинзбург.
28 февраля 69, вторник. Еще есть у меня радость: Фина. С неуклюжей грацией и с большой любовью она помогает мне работать.
Ее помощь мне дорога еще и потому, что я в любую минуту могу ее выгонять. Нет норм труда. Когда я пишу – мне ее не надо. Когда я худо себя чувствую и по-настоящему работать не могу – мы с ней приводим в порядок архив, а это очень важно. Вчера вместе многое расчистили и разложили – для меня это облегчение большое.
15 марта 69, суббота. Хочу переделать «Спуск». Я почувствовала, что он как-то родственен ахматовским дневникам – потому что ведь он тоже рожден дневниками…
В газете – подвалы из романа Шолохова…[330] Столь же бездарно, сколь и лживо, столь же лживо сколь и бездарно… Концепция: Сталин не знал, это все Ежов и Берия; были зря посаженные, но их потом выпускали; Сталин – личность таинственная.
Но Шолохов – нет.
25 марта 69, вторник. Фина согласилась быть моим секретарем. Я рада. Она – из тех редких людей, которые слышат слово. Стихи чувствует удивительно. Я ей прочла мое любимейшее: «И ты ко мне вернулась знаменитой»[331] и когда я произнесла
Из месива кровавого тогда, –
она непроизвольно схватилась за голову. Никакого в этом смысле сравнения с Сашей [Осповатом].
Кроме того, она привязана ко мне и ей со мной интересно. Однако – растяпа, рассеянная, медлительная. Натура не секретарская, а скорее от поэзии. Все теряет. Никак не привыкнет к библиотеке.
Кроме того, ее рассказы об Университете внушают мне омерзение и сильный испуг за нее. Сплошная мура да еще провокационная. А каким чудесам за 4 года обучения можно было бы научить этих детей!
20 мая 69, вторник. Окончив «Спуск», я дала его прочесть Копелевым, чтобы решить, спускать ли его на воду, Я просила Раису Давыдовну подыскать мне двух читательниц, заведомо не любящих лирическую прозу. Она подыскала: Шитову и Зонину[332]. Тут я получила на голову ушат холодной воды. Явились Зонина и Шитова. Зонина кажется мне вообще суховатой (голос по телефону), а Шитова толста, жива и мила. Обеим повесть не понравилась, по-видимому, до отвращения. Чтобы скрыть его, Шитова сказала, что на тему о лагерях не выносит беллетристики, а жаждет только статистики, цифр и фактов; а Зонина – что она вообще любит только Достоевского, Сартра, Фолкнера и Кафку. Обо мне, о моем пути (!) они, по-видимому, имеют представление самое туманное: «Софью» не читали, вообще, вероятно, ничего, кроме письма Шолохову. Были очень литературны и старались быть любезными, но Зонина сказала:
«Героиня все твердит: “Спуск, спуск”, ищет одиночества – по-видимому, собирается написать что-то заветное… Вот если бы она действительно написала нечто, а то…»
Затем:
«Она какая-то странная: и общество для нее шок, и вести из лагеря впервые в 49 г. Почему-то она ничего не знает».
Я отвечала – хотя мне следовало бы благодарить и молчать.
Я сказала, что книга вообще не о лагерях, а о слове – гражданском и поэтическом.
Объяснила, что до 48 г., когда впервые начали ненадолго возвращаться люди из лагерей, конкретно никто и не мог ничего знать о лагерях. (Это они уже забыли).
– В 39 г. выпускали, – сказала Зонина.
– Из тюрем, – ответила я.
Затем я позволила себе заметить, что если в 49 г. героиня едет в Дом Творчества, чтобы написать о 37 г. – то – даже если она написала нечто совсем ничтожное, она имеет право относиться к этому делу патетически.
Вот мне урок. 1) Все забыли последовательность; 2) Все будут ждать от вещи свежей информации о 37–49 гг., а она не о том.
Тем не менее, я решила по-своему.
27 июня 69, пятница.