Дневник – большое подспорье… — страница 37 из 60

В «Юности» публикация Жирмунского[334]. Много стихов; среди шедевров – плохие. Кроме того, одна беда: принял перевод с корейского за оригинальные стихи и напечатал («Душа кукушкой обернется…»).


В этом отчаянном чтении Дневников есть одно хорошее: я ведь собираюсь, по-видимому, жить до 100 лет – пока всего не напишу; собираюсь после Дневника об Ахматовой – написать статью об Ахматовой – а потом заняться и собой, т. е. Дневником о себе. И вот, читая и перечитывая, я чуть-чуть начала понимать, как это можно сделать. Группировать материал вокруг «Нового Мира» потом вокруг «Пионерской Правды», потом «Лит. Наследства». Пастернака и Заболоцкого не выделять, а там же. Дом сильно уменьшить количественно. Ну а потом клочки мыслей – о книгах, о времени.


14 августа 69. Пиво Воды. Нашла деда сильно встревоженным. Не в 87 лет переносить такие налеты. Вчера к нему явился в гости Франклин Рив с семьей. Он путешествует, он снова в России. И приехал к деду. Они все гуляли в саду, а у ворот стоял высокий фургон. В сад вошла милиция и капитан велел Риву немедля покинуть Переделкино, в последний год запрещенное для иностранцев[335].


24 августа 69, воскресенье. А я прочла Георгия Адамовича. «Комментарии». Помню его в своем отрочестве – в Доме Литераторов, куда мы ходили вместе с Гришей Дрейденом – всегда рядом с омерзительным мне красногубым фатом Георгием Ивановым – потому и он мне казался мерзким. Стихи его мне неизвестны, но книга во многом замечательна. Вот в чем: в понимании стихов. Какие для меня удивительные совпадения в цитатах – когда он о Блоке или о Лермонтове. Правда, я не могу согласиться, что Христос в конце «12» привлечен Блоком всего лишь для литературного эффекта. Блок верил (несколько месяцев, по-видимому) в окрыленность и справедливость революции – вот он и поставил впереди самое крылатое и справедливое – Христа. Это как выстрелы Христовы в 905 г. у Пастернака. Изумительно говорится о Блоке и Лермонтове, о самой их сути – о ритме у Блока, о райском тембре у Лермонтова, которому даже глазки или риторика не мешают. И о Достоевском слова Одена («общество, которое забудет то, что он сказал, недостойно называться человеческим») и слова Набокова – «отечественный Пинкертон с мистическим уклоном» – из которых я поняла, что недаром меня Набоков отталкивает: он попросту Смердяков или Епиходов. А о Блоке у Адамовича – что стихи его ни о чем не рассказывают, а все передают, – замечательно. Вообще о единственности Блока все верно.

Страшная годовщина[336]. Я слушала Кузнецова, а потом Белинкова. Кузнецов прост, нелитературен и оттого приятнее. И это умно – «Простите Россию». Белинков витиеват, воображает себя Герценом всерьез, истеричен – и по его очень образной речи я поняла вдруг, что почему-то радио противопоказана образность[337].


30 августа 69, суббота. Пиво-воды. Новое лицо: Слуцкий[338]. Мы гуляли втроем с ним и с дедом; он стал просить у деда чего-нибудь для «Дня Поэзии». Потом вдруг обратился и ко мне. Я предложила – «Поэму» Ахматовой, Поэму «целиком» – ну, кроме 5 строф, наконец-то целиком! Ведь это позор, что за границей она уже столько раз напечатана вкривь и вкось, а у нас ни разу верно. Он отнесся с сомнением; «скажут, что она печаталась кусками, что ничего нового». Но «Поэму» нельзя печатать кусками!


7/Х 69, вторник. Но самое милое явление была Надежда Августиновна Надеждина[339]. Великомученица. У нее в одну секунду умерла – по-видимому, от большой стирки! – сестра. У нее на руках 90-летняя мать и сумасшедшая Ляля. Живут в Ленинграде в трущобе, сюда она вырывается изредка. Сестра Тамара посылает матери 20 р. Надежда Августиновна работает на всех – а какой был лирический, тонкий талант. Вся жизнь – пытка, если вспомнить гибель мужа, «Пионерскую Правду», историю с Союзом, лагерь.

Разумеется мы помянули Ольгу Всеволодовну. Еще одна черта, о которой я все время почему-то забываю, а Надежда Августиновна в этот раз напомнила: она у Надежды Августиновны взяла, уезжая из лагеря, плащ, белье, деньги, обещая вернуть мгновенно – и ничего не вернула.


28 октября 69, вторник. Я сейчас из больницы. В 2 часа 11 м. скончался дед.

Каждый раз, как я возвращалась через проходную, меня спрашивал очередной милиционер: – Ну как сегодня К. И.?

(Когда он там болел на ногах, он каждый день приходил, гуляя, поговорить с милиционерами и вахтерами.)

* * *

Дед, где ты. Я привыкла видеть тебя не часто, но знать, что ты есть.

Я всегда, с детства, причиняла тебе неприятности, вольно или невольно. От меня всегда на тебя шла тревога, а ты любил, чтобы от людей шло веселое, бодрое. Много лет я помогала тебе и твоему дому, но последние годы, заболев, вынуждена была бросить. И опять от меня тебе тревога: туберкулез или рак? Не посадят ли за письмо Шолохову? А в детстве! А потом не там училась. А потом тюрьма и ссылка. А потом не там работала. А потом не так вышла замуж. А потом – так, но Митю убили. А потом тоже никогда от меня тебе никакого проку. Почти никогда.

Но все-таки ты немного гордился мной и иногда жалел.

Дед.


5/XI. Сегодня ужасная новость: в Рязани исключили из Союза Ал. Исаича.

Это начало…

Мое решение принято…


22 ноября 69, пятница. В среду была в Переделкине – на могиле и в доме.

Очень боялась этой поездки, а оказалось – хорошо.

«Тишина лечит душу».

Могила имеет вид пышно-мусорный. Много венков, лент, цветов, все засохшее, грязноватое, жухлое.

Вот он куда переехал из своей теплой и светлой комнаты, дед.

Недалеко от дома, от своего стола, дивана, лампы. Халата. Абажура с картинками.

Я позвала тихонько:

– Дед.

Постояла, прижавшись головой к деревцам.

Холод погнал меня по глине вниз.


25 ноября 69, вторник. Сегодня была в Переделкине.

Ходила гулять – потом читала и в особой тетрадке конспектировала дедовы письма. 1969.

Во мне растут воспоминания о нем – каким он был в моем детстве.

Могла бы писать, но как же ахматовские записки?

А хотелось бы. Это бы писать – лететь (перечтя статьи его того времени), писать лететь, а не писать кропать.

Вчера впервые вернулась к ахматовским запискам. Впервые после смерти Деда.

Смерть деда.


В Переделкино на дорогах пусто – Дом Творчества закрыт на неделю перед открытием нового корпуса. Гуляя, встретила только Щипачева. Обрадовал меня сообщением: написал поэму о Переделкине и там 16 строк о К. И. Будет напечатана в «Огоньке».

Я сказала, что К. И. любил говорить: надо написать роман о Переделкине. И умолчала, какое он хотел ему дать заглавие: «Разложение».


1 декабря 69, понедельник. Бесконечные разговоры о том, что меня, Копелева и Сарру Эммануиловну будут исключать из Союза. Что ж, большая честь быть причисленной к гениям. Чем это может мне повредить, я не знаю.


5 декабря 69, пятница. Читаю урывками, но помногу – дедовы Дневники.

Предсмертные, затем 1963, 64, 65.

Тяжело. Почему так тяжело читать всякий Дневник? Нужно и тяжело? Не потому ли, что «всякий человек ложь есть?»

Свой я непременно сожгу, если не успею превратить его в искусство (как пытаюсь превращать свой ахматовский). Только оно не лжет. А так – когда записываются мгновенные впечатления – всегда невольная ложь, ошибки.

Если бы Дед проредактировал свой Дневник или хотя бы перечел его! Он бы попросту кое-что выкинул.

Но и в этом виде Дневник вполне выражает его прелестную, добрую, тонкую, артистичную, светлую душу.


27 декабря 69, суббота. Кончается 69 год. Ему осталось всего несколько дней, и я жду новых и новых горь.

* * *

Еще одно огорчение: мне пришлось своими руками уложить в гроб статью «Пять писем С. Маршака». Удушить последний мой шанс на голос в печати.

Две недели назад некая Н. Д. Костанжогло известила меня, что статья «без изменений» идет в набор.

Третьего дня та же Н. Д. сообщила мне, что Б. И. Соловьев требует снять 3 абзаца… I абзац – чепуха, я согласна снять; 2 других – о разгроме редакции в 37–39 г. Я – ни за что.


Неприятнейшие разговоры по телефону с З. С. Паперным, И. С. Маршаком, Е. Н. Конюховой. Ощущение ненависти к Соловьеву, который хочет, чтобы вместо «работа редакции была грубо оборвана» писалось: «ряды его сотрудников поредели»; вместо «книги на 2 десятилетия исчезли с полок» – «на некоторое время»; не допускает перечисления имен погибших; не разрешает сказать, что, когда впервые, после смерти Сталина (в статье Германа) была добрым словом помянута редакция С. Я. воскликнул: «Точно замурованную дверь отворили»[340].

Паперный был равнодушно-доброжелателен; Элик[341] – очень хотел отстоять; Конюхова – лед, официальность.

Ей я сказала в ответ на ее слова: «Неужели нельзя найти какую-нибудь формулировку помягче? Вместе?» – Можно искать вместе формулировки, если у людей общая цель. Но у меня с Б. И. Соловьевым разные цели. Он хочет прикрыть 37 г., затуманить его, а я хочу – открыть поясней. Я и то уже пошла на такие смягчения, что не употребляю слов расстрел, лагерь. Мягче, чем у меня написано, я не могу».

Так погибла и эта статья.

И все это вздор. Погибают люди. Арестована Горбаневская. На волоске Якобсон, которого я полюбила. У Наташи Горбаневской двое детей. У Якобсона больной мальчик[342]. И Наташа Горбаневская и Якобсон настоящие литераторы, таланты. Да хранит их – кто?