. Подписывать бросили (к моему огорчению) от полной бесполезности этого занятия; а делали и делают (добро гонимым) множество неизвестных и нетщеславных людей. Да и Солженицына вынесла и несет на своих плечах та же несчастная, вечно под угрозой гибели, интеллигенция: А помощь гонимым! А Хроники[374].
Нет, души в людях еще не погибли.
25 июля (июня?) 71, пятница, Пиво-Воды. Ночью по Би-Би-Си услыхала: в Одессе суд над Раисой Палатник. На самом деле из-за письма ее по поводу желания уехать в Израиль, а повод – распространение Самиздата. «При обыске взяты: стихи Галича, письмо Лидии Чуковской в защиту Солженицына и “Реквием” поэтессы Анны Ахматовой, скончавшейся в 66 году».
Я в хорошей компании, лестно, не спорю. Но А. А. на том свете, Галич, я и Солженицын благополучны, а неведомая Раиса Палатник сидит в тюрьме. За что?
Какая низость, подлость. И как помочь ей?
21 августа 71. Забавно: в среду я ездила к Самойлову, который просил Дневники[375]. А. Н. торопился на футбол, я была там всего час. Самойлов предупредил, что будет читать не спеша, я не торопила. Обещал в пятницу приехать почитать мне стихи: «но конечно ваше я в то время едва начну». И вот явился с женой и сразу: «Мы оба прочли всё. Это замечательная проза. Мы проглотили ее, а теперь будем потихоньку пить, глоток за глотком».
И всякие слова.
Самойлов читал новую поэму[376] и стихи. Стихи я почему-то плохо улавливала; некоторые хороши. Поэма совершенно нова, самостоятельна, причудлива, зла. В очень неказистом виде, злобно представлен Межиров. Я насчет изображения в «Поэме» не спорила, но потом, за ужином, сказала несколько слов о том, что он поэт замечательный, о его книге. Самойлов вяло согласился, но говорил о нем, как о мелком лгуне, духовном преступнике, ставленнике Кожинова[377]. Я все переводила на поэта, от которого не могу отступиться. У меня в ушах страстный и напряженный голос:
Длится этот, без прикосновений,
Умопомрачительный роман![378]
Грустно: между ними чувствуется застарелая, давно накопившаяся злость.
16/IX 71. Пиво-Воды, четверг. Приехал Самойлов, да еще с № 2 и мы у Сарры слушали воспоминания Самойлова и его стихи. Воспоминания необыкновенны; в сущности, от имени этого поколения ничего не казенного (в исповеди) еще не писал. Наше уже исповедовалось, а это ихнее «Былое и Думы». Умно, добро, жестоко, правдиво, точно. Слушали об Эренбурге и Слуцком. Сквозь любовь к Слуцкому – насмешка, сквозь осуждение Эренбурга – объективность. И настоящая проза поэта, такая отточенность фраз, формул, абзацев. Настоящее чудо: он пишет в тетрадь прямо набело, как когда-то Житков.
6 ноября 71, суббота, Москва. В «Дне Поэзии» – цикл стихов А. А., подготовленный В. М. Жирмунским и напечатанный Ниной Александровной[379]. Все – кроме одного («Скорость») – хороши; но «De Profundis» изуродованы; напечатано «горы» вместо «весны»; вопреки смыслу, рифме и всем моим убеждениям Виктор Максимович остался непреклонен[380].
13 ноября, суббота. Переделкино (Елабуга). Зато один узел счастливо развязался сам собой: я после долгих колебаний написала Лиде Жуковой просьбу указать, какие рассказы она считает своими. Она очень благородно ответила, что не помнит, и предоставляет мне право печатать любые под своим единственным именем[381]. Конечно, тут не совсем благородство, а и нежелание стоять рядом с такой оплеванной особой, как я, и незаинтересованность – она не литератор! – но все же.
20 декабря 71, Москва, понедельник. Умер Твардовский.
Он меня не любил, но я любила его стихи – многие.
А внутренний монолог с ним вела всегда.
Да, о Твардовском. С ним все математически точно, по классическому образцу. У Гроссмана начался рак, когда отняли рукопись. У Кушнарова – когда уничтожили детскую секцию. У Фриды когда она хлебнула депутатства. А он не пережил гибели журнала. Пастернак погиб из-за истории с Нобелевской премией и «Живаго». Зощенко «не выдержал второго круга»[382].
Воображаю безобразность того, что будет завтра… Если так боялись похорон Деда (с каждым днем узнаю новые подробности) то что же будет завтра… Одна официальная ахинея; о «Новом Мире» ни слова, о Солженицыне – ни слова… «Да и нет не говори, белого и черного не покупай».
А милиция-то, а КГБ!
Когда Твардовский пришел на похороны Эренбурга на Ново Девичье поле – там было оцепление. Его не пускали.
– Вы кто такой, гражданин?
– Я – Твардовский.
– Не знаю. Нельзя.
Твардовский двинул плечом и прошел.
18 января 1972, Москва, понедельник. Год начался ужасами. Если верить приметам будет он страшен.
Впрочем «я и без зайца знал, что будет плохо»[383].
Был 18-часовой обыск у Якира[384]. Говорят, вывозили бумаги грузовиками. Это очень опасно: он человек распущенный, избалованный безнаказанностью, и у него множество недозволенных бумаг (значит, будут погибать люди).
В Москве обыски еще у 8 человек; в Киеве – аресты.
Чудовищный приговор герою Буковскому: 5 лет лагерей строгого режима, из них 2 – тюрьмы, 5 лет ссылки. Клевета в газете. А совершил он подвиг: за время краткого пребывания на воле переправил за границу на Международный конгресс психиатров 6 историй болезни политических, насильно упрятанных в сумасшедшие дома.
21 января 72, Москва. Обыск в Киеве у Виктора Некрасова и Дзюбы.
29 января 72. Вчера вечером был Самойлов. Но ничего обещанного не читал: ни воспоминания, ни письма. Я поздравила его с триумфом (вечер в Союзе); несколько стихотворений он прочел – одно из них, сыновьям о смерти, совершенно совпадает с моим 4-стишием К. И.
А здесь наверно хорошо лежать…
Прекрасный рассказчик: еще одна серия анекдотов о знаменитом парикмахере из ЦДЛ.
Самойлов мельком сказал, что он написал 13 листов исследования о русской рифме[385].
Он замечательно умен. Вообще «поэзия должна быть глуповата»[386], но поэты несомненно должны быть умны. И умны. А. А., Корнилов, Маяковский, Самойлов поражают превосходством ума. Поражающе умен был Пастернак (хотя и наивен).
10 марта 72 г., пятница. Переделкино. Фина работает с удивительной добротой ко мне, с полной отдачей себя, с самоотверженьем – но – неумело. (Я же и виновата: в вечном спехе не научила ее ни корректуре, ни комментированию.)
7 апреля 72, пятница-суббота, 72. Переделкино. …в одном Колином письме речь идет о «Каракакуле»; было примечание: «Пьеса Л. и Н. Чуковских»; сделали: «название пьесы» – и выходит, будто она Колина.
(«Каракакула» придумывалась нами вместе; писалась, главным образом, мною; Дед дивился чувству композиции); Коля писал стихотворные монологи. Действие происходит в аду; из-за любви к Чертецце – прекрасной дочери Вельзевула – один юный черт покончил с собой… Ставил Леля Арнштам; постановка – подражание театрам Радлова[387], Мейерхольда. Афиши были стихотворные; помню текст одной из них (моей):
К черту Мольеров, Шекспиров, Островских;
Зал задрожит от неистового гула,
Когда увидят пьесу Чуковских
«Каракакула».
До этого я, по Андерсену, сочинила пьесу «Дюймовочка»; ставил Дед; мы все играли; декорации – Анненкова; Дюймовочка – Таня Ткаченко[388], о которой К. И. говорил, что в ней сидят «5 Савиных и 3 Комиссаржевских».
Затем мы вместе с Колей написали еще пьесу «Летающий стол», но она поставлена не была.
В «Каракакуле» юного черта играл Зархи[389]; тогда – курчавый, малорослый мальчонка, упорно произносивший на авансцене:
– Не винуйте никого в моей смерти.
27 апреля 72, четверг, Переделкино. Приезжая сюда, все вечера напролет слушаю радио. (В Москве не слышно ничего.) Вчера кроме насмешек над «гневом народа» в «Лит. Газете», над не-читателями Солженицына, выражающими свое возмущение, – слушала передачу об Орвеле[390] – уже не первую – где меня поразили мысли о языке, совершенно совпадающие с теми, которые высказаны мною в «Спуске», в статье «О безответственности “Литературной газеты”» – т. е. о «слитных формах», о языке лжи. На разных концах земли люди думают одно и то же – как это радостно. «Слитные формы», штампы, дают возможность пустословить, уклоняться от правды.
30/IV 72, Переделкино. Вчера вечером слушала BBC – только что хотела выключить, ибо там предались музыке Поп – как вдруг на нее наехала «Свобода»: передача об А. И., ответ, не очень умелый, Смелякову, а под конец сообщение, что в СССР не один Солженицын, а еще несколько человек писателей в опасности: Галич, Копелев, я, Окуджава, Максимов, Коржавин… Услыхав, что я в опасности (чушь!) я спокойно уснула.
Какая же опасность – да еще по сравнению с пережитыми мною годами и опасностями реальными, от которых меня спасло чудо!
6 мая 72, суббота, Переделкино.