Размышляю о любви.
Нет, к счастью не о теперешней, которой нет. А о прошлой и о чужой. Что это, в самом деле, за странность – если взглянуть «свежими глазами», как требовал когда-то, говоря о рукописи, С. Я.?
Начинается вот с чего:
Ты не со мной, но это не разлука[391].
Виделась с человеком, потом он ушел, но это не разлука, потому что он – со мной. В сознании. В ожидании. В тоске. В ожидании – чего? Объятий? Нисколько. Знаков. Вестей. И вот он опять пришел. О, только бы не помешали! Чему? Какому-то выпытыванию друг друга в друг друге. Прикосновениям? Нет, их и не хочешь, – осознанно или бессознательно – не хочешь. Хочешь чего?
Дышать и жить с тобою рядом[392].
И чтоб не уходил. А если уйдет – чтоб писал. Чтоб звонил. Чтобы – вести… О чем? О себе. Обо мне. Не знаю о чем.
Первое же прикосновение всё меняет. Бескорыстие окончено. Духовность почти всегда убита наповал. Люди не успевают опомниться, как оказываются в другом мире, где вся шкала ценностей иная, смещаются понятия добра, зла, долга. Все предыдущее становится каким-то лицемерием, хотя оно им вовсе не было. Каким-то предисловием к чему-то другому, хотя в действительности (в реальной действительности: в памяти) только оно и имеет цену. Там все было неповторимо, единственно; тут все стало стадно и на всё и на всех похоже. Для того на человеческом языке нету слов, все приметы, загадки, совпадения, чудеса; а в этом периоде – всё названо, каждое действие; и действующие лица получают наименование: муж, жена, любовник, любовница, поженились, обвенчались, расписались… А уж дальше пошло-поехало: беременность, тошнота, скука, роды, кормление, нянька… Если он попался «порядочный» – он не бежит от этой скуки к новой даме; если «мерзавец» – ну как же не убежать? Бытие обращается в быт, захлестывается бытом; общение между двумя становится немыслимым. Выходят на сцену не души и не умы, а нечто мелкое, вторичное: характеры, привычки воспитания, которые, разумеется, не совпадают. Это – третий период. «Брак». Он ничего не имеет общего ни с первым, ни даже со вторым. Тут начинается новый счет:
И убывающей любови
Звезда восходит для меня.
Но снова ночь. И снова плечи
В истоме жадной целовать[393].
7 мая, воскресенье, Москва. Известие об обысках не то в 10-ти, не то в 14-ти квартирах – в том числе, из близких мне людей, у Толи Якобсона.
Как его спасти?
Затем известие, что меня хочет видеть А. Д. [Сахаров]. Назначили на 9 ч.
Был Андрей Дмитриевич с женой. Жена, видно, милый добрый деятельный человек, но грубей его в понимании; а он прелестно беспомощен, понимающ, силен и тонок.
Большая честь для меня – и я разумеется немедля исполнила его желание[394] – но я не согласна с языком. А там это «из принципа».
14 июня 72, среда, Москва. Об Иосифе [Бродском] радиослухи. Был в Вене, жил на вилле какого-то американского поэта. Теперь, будто бы, уже в Америке. Ему предоставили фантастическую синекуру: профессор-поэт при университете. Ничего не делать, получать большие деньги и писать – или не писать – стихи…
Итак, все внешнее пока хорошо. Но – по нем ли? Человек он нелепый, неуживчивый: поэт.
Говорить о Советском Союзе якобы отказался: «у меня там родители».
О нем статьи в газетах. (Тамошних.) А здесь, в Гослите, собираются изымать его переводы из 4-х сборников.
Ску-учно!
27 июня 72, вторник, Пиво-Воды. Помаленечку, изредка, читаю том «Неизданный Достоевский»[395].
Кто же и когда напишет необходимейшую работу: Достоевский, Толстой, Герцен.
Без этой работы, мне кажется, ничего нельзя понять и обдумать в единственно интересной части русской истории: истории великой русской интеллигенции.
Герцен и Достоевский во многом совпадали, не зная того. «Миссия России». Оба чувствовали очень резко смешные и пошлые стороны либерализма; но Герцен, несмотря на ерунду с общиной, все же оставался либералом, а Достоевский – нет. Герцен разочаровался в буржуазной революции 1848 г. и оттого ринулся в некоторое славянофильство, но все же удержался над пропастью православия, а Достоевский рухнул туда. Понять его мысль мне невозможно. «Каждый каждому слуга». «Православная империя». Какой же каждому слуга, если надо бить турок? Какая же православная империя, если Христос сказал «не убий» – а империя это насилие, убийство? Толстой был гораздо последовательнее, утверждая, что если Христос сказал «не убий», то не смеют попы благословлять оружие.
Русская правда по Достоевскому – идея служения всем людям. Потому освободили крестьян с землей, что поступили по «русской правде». Ну а расстреливали крестьян и вешали поляков – тоже по русской правде? И что за эпитет к правде? Правда в эпитетах не нуждается: мне так же чужда русская правда, как комсомольская… Правда – она правда и есть.
Герцен, разочаровавшись в революции, не разочаровался в разуме человеческом, в чувстве чести, он мог бы повторить: «Ты, солнце святое, гори!»[396]. Достоевский же пришел к попам и Победоносцеву[397].
Но совпадали во многом, например в том, что «образованные» должны нести в народ науку.
Как только начинается нечто о религии – я понимать перестаю. Моя душа к религии неспособна. Не говорю уж к церковности. Искусство, честь, достоинство человеческое, справедливость – вот моя религия. Ненависть к насилию, в особенности над мыслью.
Народ? И это мне чуждо. Нравственных людей я встречала чаще в «образованном слое», чем в народе: Туся, Фрида. Людские объединения мне кажутся фальшивыми – все, в особенности семейные; самые прочные единения те, которые основаны на общем труде. В Христианстве меня прельщает подвиг Христа, его отношение к слову, его запреты мучить и убивать – но не принимаю я требования любви; тут натяжка, фальшь; не поджаривай палача и холуя на сковороде – но любить Софронова? Почему? Зачем? Любить надо мало кого и по велению «избирательного сродства»; к остальным надо быть справедливым – и только. Это maximum.
Я хотела бы дожить до свершения такого чуда в русской культуре: чтобы пришел человек и разобрал, с точки зрения 70-х гг. XX века – пророчества трех великих русских пророков: Герцена, Толстого, Достоевского. В чем каждый из них прав, в чем ошибся? Вся проповедь Толстого выросла из предчувствия фашизма. Герцен и Достоевский чувствовали опасные стороны социализма. Оба веровали в 2 мифа: русский народ, который велик своим идеалом, и в миссионерство России.
Все трое перекликались друг с другом, пересекались, отталкивались, опять пересекались.
А в конце века – здравый, трезвый Чехов, разоблачивший мужика.
Трезвый гений.
В России нет общества и соответственно нет общественного мнения. (Начало возникать на наших глазах в 60-х гг., но его задушили.) В России нет общественной жизни и деятельности: государство слопало всё. Единственное, чем Россия богата, это замечательными людьми. Сколько бы их ни истребляли, родятся новые. Не знаю, больше ли их, чем в каждой другой стране, но в нашей их много.
15 июля 72, суббота, Москва. Lydia Chukovskaya. Going Under. Translated from the russian by Peter M. Weston. Barry and Jenkins. London. 1972[398].
17 июля 72, понедельник, Пиво-Воды. Сегодня чудо – гранки из «Семьи и Школы»[399]. Первый кусок. Оттиски рисунков Маяковского. Все добры и предупредительны. Чудеса! Интересно, когда именно грянет скандал из-за «Going under» и уничтожит эту вещь.
20 августа, 72, воскресенье, вечер. Сейчас вошла Люшенька и сказала: по BBC, сейчас, в 8 ч. вечера, объявили несколько передач о книге Л. Ч. «Спуск под воду», вышедшей в английском переводе.
Всегда я доставляю Люше одни огорчения… До выхода глав в «Семье и Школе» осталось 10 дней… Она так ждала этого выхода! А теперь, она уверена, что не выйдет ничего ни в «Семье и Школе», ни в Детгизе.
25 августа 72, пятница, Пиво-Воды. Три раза BBC передала рецензии на «Спуск» и отрывки из «Спуска».
Отрывков я и слушать не стала. Рецензии на очень низком уровне понимания. Книга моя – о слове; об этом – ни слова. Отрывки выбраны не те. Общая оценка: ниже «Реквиема» и мемуаров Над. Мандельштам. А почему повесть надо сравнивать с «Поэмой» и с мемуарами?
Глупо до чрезвычайности.
Однако, я продолжаю надеяться, что «Семье и Школе» не повредит.
26 сентября 72, понедельник, Москва. Ошеломляющее известие: я только что раскачивалась писать в Лениздат об окончательном расчете за книгу; собиралась у юристки выяснить, имею ли право требовать обратно мною сделанный текст – как вдруг: ошеломительное известие – книга вышла в Америке!
Как? В каком виде? Значит издательство давало ее читать направо и налево – (об этом слухи ходили) – и вот – пиратство.
Я огорчилась очень: ведь книга здешняя, подцензурная; там она будет выглядеть отсталой и ненужной и даже – в смысле примечаний – смешной. Здесь она была maximum возможного и рассчитана на массового читателя.
Нелепо и обидно[400].
Читаю Блока – «Последние дни императорской власти». То есть перечитываю. А вот к стыду своему впервые прочла статейку о Мережковском – т. к. Мережковский меня не интересует, я ее всегда пропускала. А она – как смела я ее не знать, когда писала в «Спуске» о судьбе русского художника! – она о том, что у нас художник и швец, и на дуде игрец – и общественность, и политика, и художество! – «Что делать – мы русские».