Дневник – большое подспорье… — страница 51 из 60


16 марта 80, воскресенье, Москва. Настоящим открытием, созданием нового жанра, было «Солнечное вещество» (об этой новизне сказано Маршаком в предисловии к «Солнечному веществу» в «Годе XVII» Горького). Скажу без скромности: «Солнечное вещество» без меня и без С. Я. он написать не мог бы; жанр создавался нами втроем (С. Я. ставил задачу; Митя писал; я перестраивала и даже переписывала). «Солнечное вещество» отдельной книжкой вышло в 36 г. Френкель же пишет только об издании 59 года, с предисловием Ландау[481]. О «Лучах Икс», об «Изобретателях радиотелеграфа»[482] не пишет совсем.

Сейчас следовало бы издать в Детгизе томик из трех вещей «Солнечное…», «Лучи икс», «Изобретатели…» Но я не стану добиваться. Я могла бы, например, предложить это Изе[483] – с ним они вступили бы в контакт; но Изя не поручится мне за текст, он глух – и тогда лучше пусть не.

Следовало бы найти где-нибудь в Ленинградском архиве последний текст «Изобретателей радиотелеграфа» – текст, напечатанный в журнале «Костер» – не окончательный, там было лучше. Может быть кто-нибудь из рабочих спас хоть один экземпляр книги? Как было с «Вавичем»?[484]

Что ж, в конце концов, когда-нибудь, «правда восторжествует». Всё, что нужно, написано: см. мой архив + напечатанную статью «О книгах забытых и незамеченных»[485].


28 марта 80, пятница, Переделкино. 26-го я опять почти не работала, к 7 часам – в Университет на вечер Марии Сергеевны.

Вечер ведет Малиновская, жена Гелескула[486]. Поразительно говорили двое – совсем по-разному, но удивительно богато, точно, литературно: Гелескул и Юлия Нейман. Гелескул сказал, что М. С. Петровых – классик. Это правда. Определение очень точное: классик это не тот поэт, которого судим мы, а тот, который судит нас. М. С. Петровых – одна из вершин русской поэзии XX века: по силе, красоте, чистоте и самобытности голос ее равен любому из лучших. Ее лучшие стихи – совершенны. Неравенство ее с великими только в том, что мир ее уже: например, в ее мир не входила история. Ахматовой она родственна не любовной темой, а основным русским языком, на котором пишут обе. Глубина – та же; объем содержания меньше у Петровых, чем у Ахматовой, но гораздо глубже и сильнее, чем у раскидистой, истеричной и слабой в своей нарочитой русскости – Цветаевой. У Петровых, как и у А. А., абсолютный вкус к тому же.


23 апреля 80, среда, дача. Еще боль: объявлено об эмиграции из страны писателей Вл. Войновича, Вас. Аксенова и критика Льва Копелева. Потом разъяснено, что Копелев просит о временной поездке к Бёллю, Аксенов тоже – на время и пр. чепуха. Совершенно ясно, что всех троих лишат гражданства, чуть они переедут границу. В Аксенова я не верю, Копелев мне безразличен – а Войнович – потеря для русской литературы. Худо. Он подлинный мастер. Сейчас перечитываю (в книге) «Претендента на престол» и убеждаюсь в мастерстве (а также в том, как умело он использовал сценарий моего и Володиного исключения из Союза: истерику Лесючевского, особую злобность дам и пр.) Лично для меня его отъезд не потеря, потому что общались мы мало и как-то формально. А все-таки сердце щемит: потеря, утрата. И Люша очень огорчена, она с ним дружила. Кроме того, я уверена, что ему в Европе или в Америке делать нечего.

Был у меня В. Корнилов; он постарел, мрачен, угрюм, но на свои беды (болезнь, неудачи в работе, безденежье) не жалуется. Хорошо сказал об отъездах: «Чувство такое, что драма кончилась, начинается театральный разъезд».


26 июня 80, среда, Москва. 4-го, кажется, июня объявлено по радио, что я – вкупе с одним кубинцем и одним мароканцем – получила премию Свободы, только что учрежденную французским PENом.

Так. Это, наверное, чтобы заткнуть рот мне – подстроено – чтобы я не могла публично, письмом в «Русскую Мысль», протестовать против гнусно изувеченного французского издания «Записок»[487]. (На которое, между прочим, наляпаны рекламы книг Медведева, Лакшина, Эткинда и Богуславской). Первые три – враги Ал. Ис. Очень приятно. Я написала яростное письмо кварту. И вежливое – Никите Алексеевичу[488]. Цель обоих писем – не допустить переводов с французского на другие языки; вообще никаких выборок и фестонов; жду русского полного издания 2 тома, и поскорее бы – II издания первого. Никакие похвалы в газетах и премии за французское безобразие меня не утешат.

Третьего дня вечером – звонок от кварта. Я говорила с излишней сердечностью, которой он не заслуживает. Он 1) ничего во мне не понимает 2) уклончив 3) по-видимому, лжив. Уверяет, что о французском издании «ничего не знал». Обязан был знать. Я ему еще раз вдолбила: никаких адаптированных иностранных изданий, пока не выйдет русское полное. Рассказала о своей болезни. Он – всякие нежности – потом по-дурацки: «Может быть вы сами сделаете промежуточно-полный текст для иностранцев». Это я-то, при моей слепоте, задолженности (III том, Митя, Н. Я., Цветаева) – это я-то буду делать нечто промежуточное! Господи, значит он не понимает ровно ничего.

Но зато послал 5 бутылочек волшебных капель.

– А как 2 том?

– Движется.

– Видели ли вы хоть что-нибудь?

– Нет еще.

Ничего себе движется… Мы совершили невозможное: восстановили после утраты 2-й том, а они палец о палец не ударяют…[489] На все денежные и договорные вопросы в письмах – никакого ответа. Зато «привет от Оси, он у нас гостит, и мы вас вспоминаем очень нежно».

Бродский. Который заявил публично, по радио, что посадили его иррационально и выпустили «тоже иррационально».

Нет, нет, нет… С квартом надо расстаться. Он еще чего доброго поссорит меня с А. И.


13 июля 80, вторник, Москва. Вчера день начался счастливо – письмом от Андрея Дмитриевича. Я и не ждала. Я знаю, что он писать не любит, кроме того не рассчитывала, что дойдет мое письмо, уж совершенно хулиганское. Пишет, между прочим, что надежд у него больше нет никаких, но что если нет надежд, надо перенести их в более идеальную плоскость. Это конечно так, и это мой старый способ. Окончился день интересно: позвонила и пришла Люся, которую я не видела уже в 2 ее приезда. Сидела часов 5. Очень огорчается, что сломала зуб. Прочитала свое письмо, на этот раз довольно толковое, об опасности для жизни Андрея Дмитриевича: вернувшись внезапно в свою квартиру (за сигаретами; с почты, куда их вызвали якобы для разговора с Нью-Йорком) она застала двух мерзавцев: один обыскивал стол Андрея Дмитриевича, другой шарил в постели. Оба бежали через комнату «хозяйки», где оказалось открытым окно. Люся позвала охраняющего их милиционера, показала следы сапог; он встревожился и побежал в отделение доложить, но вернулся весьма спокойный с ответом: «нас это не касается». Она делает из этого верный вывод – что жизнь Андрея Дмитриевича в опасности, потому что милицейский пост не охраняет его – и милиции неизвестно, кто и когда лезет в дом. Если Андрея Дмитриевича задушат подушкой, милиция в ответе не будет.

Подарила мне номер американского журнала с фотографией Андрея Дмитриевича и ее, с его статьей, с портретами Тани Великановой и других.

* * *

Кстати, шофер такси, который вез меня из Переделкина, говорил, что в Москву согнали со всего Советского Союза 56 тысяч милиционеров – по случаю олимпиады.

Называют ее: «Тетя Липа».


…удивляться надо не тогда, когда человек, находясь в бесчеловечных руках, сдается, а когда выдерживает… Восхищаться надо Орловым, Великановой.

Вот кто мне гнусен – это академики. Ни один самовольно не рискнул поехать к А. Д. Вот где подлость. Их оправдывают: «за ними институты… лаборатории…». Да ведь за каждым человеком что-нибудь заветное стоит, чем он рискует. За каждым литератором – любимая ненаписанная книга… Раиса Давыдовна вещает (ей сейчас надо оправдывать припадок Коминого карьеризма), что Капица потому не защищал А. Д., что побоялся потерять лабораторию. Ложь. Он жаждет, чтобы оба его сына были не члены-корреспонденты, а полные академики. Вот и всё. И я думаю, что если корить человека его падением грех, потому что все мы, случается, падаем – то возводить падение в идеал – стыдно и вредно. Мерки-то нравственные должны оставаться незыблемыми.

Женя Пастернак сказал мне: «Вы ведете себя по-другому, чем все, потому что вы уже из этого государственного устройства выпали». Меня вытолкнули коленом и выталкивали всю жизнь – я уж не говорю о Митиной гибели, о своей тюрьме в 19 лет, о ссылке и пр. – но выталкивали из каждого издательства, с которым я соприкасалась. Из редакции Маршака – первую (чем спасли при погроме). Из «Нового Мира». Из «Пионерки». Это – как редактора. А как автора? Из Детгиза. Из «Советского Писателя». Из Союза. Из семьи К. И. Из Митиной семьи.

И еще откуда – поглядим.


2 августа 80, суббота, Москва. Умер Высоцкий. Говорят: вшит антабус, а он выпил. Умер от сердечного приступа. «Враги» сообщили, что на похоронах было 500 тысяч человек! Слава певца. Поэт он и вправду замечательный, хотя Галич сильнее, т. е. определеннее. Актер хорош – я видела его в «Преступлении и Наказании», он вышел ко мне во дворик вместе с Любимовым в свидригайловском гриме.

Да, о Высоцком. По «Голосу» выступил его друг, художник Шемякин – он в Париже, с ним связались по телефону. Всхлипы, чуть не рыдания. Плохая предсмертная записочка в стихах – ну это пусть. Но уровень бескультурья – чудовищный. «Володька – космическое явление». Если он Володька, то он не явление, а собутыльник. Если он явление, то он Высоцкий. Омерзительный стиль «Континента» – Вадик, Галка, Володька, Вика. Никакого чувства ни собственного, ни чужого достоинства, ни достоинства русского искусства.