Дневник – большое подспорье… — страница 54 из 60

АА наклонила голову; все поблагодарили. Я несколько дней (дня 2) не была у АА. Но в назначенный вечер явилась к Чапскому. Опоздала минут на 30, потому что весь день пробыла в Старом городе. Вошла – ахнула: стол накрыт, хозяин ждет – и – и – никого… Но он сразу снял мою неловкость. Мы сидели на балконе, и он читал дивные польские стихи.

Сейчас ему 87 лет…


12 июня, пятница, Москва. Приехав в город я взяла в руки «Мастерство Некрасова», 1953 года, вспомнила все его муки над этой книгой – а вот на книге этой замечательная Дедова надпись:

Великое святое слово Дочь[506].

Раздумалась я, была ли ему хорошей дочерью.

Нет. Любила его с самого раннего детства более всех людей на свете, но дочерью была плохой. (Хозяйственная, бытовая неумелость; болезни; поглощенность литературным трудом – всё это нас разъединяло.) Был ли он хороший отец – мне?

В детстве – да. Оттого я так и любила его. В Куоккале он любил меня больше, чем мальчиков. Потом он чувствовал мою литературную призванность, но решительно не понимал, в чем она. Учил переводить (ненавижу!), советовал писать стихи для детей, к чему я совершенно неспособна. Догадывался, что я хочу писать нечто «свое», но это «свое» – стихи, «Софья», «Спуск», было мрачным и кроме того – непечатаемым, а он осуществление видел в печатании. «Шолохову» и «Не казнь, но мысль» очень радовался, потому что гремело… Заботиться обо мне не умел решительно, потому что не понимал, что я всю жизнь больна – tbc, базедова, сердце. Иногда помогал деньгами. (В 37–38 – регулярно). Разделяло нас совершенно разное отношение к людям – он любил общаться – для отдыха и развлечения – с людьми талантливо-легкими: Паперный, Наташа Ильина. Дружб не понимал и не знал, а я вся была в дружбах. Дорогой Пип. Я тебя люблю.


31 августа, среда, понедельник. Деду, столь отъявленному Западнику, на Западе не повезло. Профессорье – вроде Г. П. Струве – ненавидят его за художественность, за талантливость и за то, что он «работал с большевиками». Вторая – послевоенная – знает уже только детские книги. Третья же не знает ровно ничего (хотя он для них писал последние годы, хотя многих выручал деньгами и кровом, хотя, скажем, во время преследований Инициативной группы держал «Хронику текущих событий» у себя в кабинете – Господи! да что говорить); знает как Максимов[507]: «Чуковский был лауреат ленинской премии». Поэтому Пастернакам в смысле защиты со стороны Запада будет гораздо легче. Они, конечно, и Пастернака не знают (иностранцы), но хоть слышали имя, хоть видели фильм «Доктор Живаго». А о Чуковском – ноль. В истории литературы царят «структуралисты» – эти тоже не благоволят к К. И., не соображая, что если кто и разбирался в материи стиха и прозы, в поэтическом языке, то именно он – он, проникавший в творящую душу художника через изучение его языка, он, боготворивший язык (а для них язык художника это нечто мертвое, пустое, подлежащее щелканью на счетах).

Но зато – здесь. Какие удивительные запасы и проявления любви! Вчера, например, при мне позвонили Люшеньке четверо незнакомых студентов («с вами говорит незнакомый студент»), которые просятся в воскресенье ремонтировать дом.


Переделкино, 13 сентября 83 г. Люша переделала массу хозяйственных дел, выправила дела с трубами и котлами, вычистила кастрюли, сварила мне всю еду на два дня. В четверг приедет.

Сегодня мы с нею – это уже второй раз, и по ее инициативе – занялись магнитофоном. В прошлый раз я надиктовала ей мой выправленный рассказ о поездке с Дедом в Петербург, в Пале Рояль и Тенишевский зал[508]. Сегодня она попросила меня начитать мои стихи. Старые, из книжки, я читала по ее выбору, новые – по моему. Не кончили ни то, ни другое. Это нежданный подарок мне – то, что Люше понравились некоторые мои стихи. В детстве и юности, да и позже, она их от себя отталкивала. (Как, впрочем, почти все люди). Из новых ей не понравились: Марии Сергеевне Петровых («стилизация»), а «придет по снегу человек»[509] – она заподозрила, что это А. И. Между тем, это не А. И., а Икс, неизвестно кто, кто должен явиться. Но все регалии – дом, валенки, верность – конечно, подсказывают читателю А. И.


10 ноября 83, четверг, Переделкино. Я схватилась за письмо Ефима Григорьевича. Нет, сначала за свою книжку[510]. Маленькая, портативная, она удобна будет для перевозки. Я изучила ее. Боже мой, как же я, проклятая, за эти 14 лет забыла Деда. Как хорошо, что у меня хватило ума написать ее в 71 году – теперь, в 83-м, это было бы поздно. «Одна нога здесь – другая там!», «Пополам перепиливание» – это всё я забыла! Прочла с интересом, с болью за свою теперешнее беспамятство и с некоторым удовольствием: написано не худо, гораздо живее и стройнее, чем запоздалая книга о Мите. Но конечно, если бы я писала о Деде не для Детгиза, а для Чалидзе[511], я могла бы написать и о людях, которых он спасал – и спас, и о тех, которых он спасал – и не спас. Я составила бы, наконец, их список. А тут я изображаю хлопоты его о больных, о нарочно проваленных на экзаменах – всего лишь. Если бы я писала для там, я написала бы, как иду к Горькому на Кронверкский в 19 году с письмом от К. И. в защиту арестованного учителя – и учитель спасен, он на свободе; как он хлопотал о возвращении из ссылки брата В. Б. Шкловского; как он в 26–27 г. спас из ссылки меня, и чуть позднее – Катю Боронину; как он хлопотал за Гуревича, зама Орджоникидзе, а потом за семью его; как хлопотал за Митю; как спас (вместе с С. Я.) А. И. Любарскую; как после XX съезда уторапливал реабилитации людей, которые были выпущены, но не реабилитированы, а потому без работы и без крова: ускорил реабилитацию Кати Борониной, Сутугиной, Ел. Мих. Тагер и мн. мн. др. Но нет этого в моей книжке, она писалась для здесь. Зато там помещен очерк Е. Г. Эткинда «Отец и дочь». Зачем? Там ровно ничего не надо – разве что рассказать историю этой книги – как выкинули мои воспоминания, после огромных похвал, из сборника Детгиза, потом оборвали на полуслове печатанье в журнале; сняли цензора; объявили выговор редактору. Нет, об этом ни звука; зато Е. Г. усердно причесывает К. И. под вкусы современной эмиграции (как бы оправдывая его – он де Горького проник и пр.); перетолковывает – с большой опасностью для нас – Дедовы сказки. О деле Бродского и К. И. сказано как-то двусмысленно. Обо мне рекламно, т. е. для меня ненавистно: «королевская осанка» и «героиня». Все неуместно, все некстати.


Мои книги? В общественном мнении, я, как литератор, ничто. Наверное так оно и есть. «Софья» не понята – ее принимают за положительную героиню. «Спуск» не нравится людям хорошего вкуса: «слишком много природы и сантиментально». «Записки» нравятся, но не как проза, а как «ценное свидетельство об АА» (что ж, оно, наверное, так и есть). Стихи не нравятся никому. «Процесс исключения» только для «демократов», да и то нет, потому что, даже ценя мой путь (не позволяю умалчивать о погибших) – они на этот путь (гибельный для них и для их работы) становиться не желают. «Прочерк» – неудача во всех отношениях. «Открытое слово» – уже забыто.

Не напрасно ли прожито

Столько лет в этой местности?

Кто же все таки, кто же ты,

Отзовись из безвестности[512].

Я – литератор, и этого с меня довольно. Мое прославленное мужество не существует.


1 февраля 84, среда Переделкино. Была я у Ан. Ив. Цветаевой. За мной заехал Эттингер[513], почему-то вместе с женой, и мы поехали. Маленькая старушка, шустрая; в комнате некоторый хаос, осыпающаяся елка. Анастасия Ивановна убегает на кухню, приносит то чай, то варенье. Склероз чуется не в том, что она говорит, а в непрерывности говорения. Монолог. Зачем она меня позвала, зачем хотела, чтобы присутствовал Эттингер; осталось непонятным. Я ей преподнесла «Предсмертие» и фотокопию прошения Марины Ивановны в Литфонд. Она мне – свои «Воспоминания», толщенные, тираж 200 000, 3-ье издание, редакторша Маэль Фейнберг. Сделала вид – или в самом деле забыла? – что мое «Предсмертье» ей не известно: ей читал покойный Тагер[514] и уже тогда ей оно не понравилось. Сильно ругала Вику Швейцер[515], которая весьма грубо обругала заграницей ее книгу – за сервилизм и пр. Мельком неодобрительно об Але и Муре. Монологи бесперерывные, из нас никто не сказал ни слова – будто мы приехали, чтоб выпить чаю с вареньем. По телефону советы друзьям, болеющим гриппом: она верит только в гомеопатию. Она вегетарианка. Она усиленно-православная. Сходства с Мариной Ивановной – никакого, ни в чем, разве что в настойчивости – но не бурной, а тихой. В монологах цитаты на иностранных языках. И еще: «Горький негодяй, я его терпеть не могу, а в свою книгу вставила лестную главу о нем, потому что он спас одного моего друга».

Эттингеры поймали такси и отвезли меня домой.

Дома, сквозь работу – прочла я главу ее «Воспоминаний» о Горьком и о Елабуге – Чистополе. Пишет она литературно, иногда даже хорошо – но растянуто, болтливо и не правдиво. (Потому и 3 издания). Все углы сглажены. О своей 15-летней ссылке – ни слова. О том, куда делись в 39 году Эфрон и Аля – ни звука. В смерти Марины Ивановны виноваты не бедность, не безработица, не гонимость, – вообще не власть – а только Мур, сказавший ей «Кого-нибудь из нас двоих вынесут отсюда ногами вперед». Она ушла в смерть, чтобы заслонить дорогу в смерть ему. (Как будто он