Дневник – большое подспорье… — страница 59 из 60

поводу чужих показаний. Писала я часа четыре; следователь зевал, говорил по телефону, уходил в буфет, ковырял в зубах… Я писала и писала. Обвинений было множество и до чрезвычайности глупых; помню, например, такое: «Майслер на Первомайской демонстрации обучал своего десятилетнего сына издевательски петь Интернационал».

Я кончила свою писанину только к вечеру. Выйдя на улицу, я поняла, что в кабинете следователя забыла свою красивую беличью муфту…

Вот почему, когда Михаил Моисеевич пришел ко мне, он обещал купить мне новую. (И впоследствии исполнил свое обещание).

«Такой хитрый, что ничего не натворил» – это фраза следователя, сказанная одному из арестованных, товарищей Михаила Моисеевича по камере. Тот, на допросе, все никак не мог понять, в чем его обвиняют. «Что же я такое натворил?» – спросил он наконец у следователя. «Ты, негодяй, такой хитрый – ответил ему следователь, – что ничего не натворил».

«Как самому сделать контрика» – это книжка-картинка для дошкольников, которую Михаил Моисеевич придумал, сидя в тюрьме на Шпалерной – наподобие тех, которые издавал Детгиз: Как самому сделать буер, Как самому сделать планер, модель самолета и т. д… «Берут человека, его бьют – говорил Михаил Моисеевич – это на первой картинке; на второй – человек стоит; на третьей – валится; на четвертой – подписывает показания: контрик готов. Книжка для вырезывания».

Кроме страшных тюремных анекдотов, Мих. Моис. принес мне первую из тюрьмы живую весть о Мите. Арестованный позднее, чем Митя, он всех о нем расспрашивал. И ему рассказали, что в соседней камере сидит профессор, который берется читать лекции на любую тему каждый вечер и читает очень интересно: по астрономии, по физике, и по истории может… Один раз вечером его вызвали так: «Бронштейн, с вещами!» – он обмотал вокруг шеи полотенце (других вещей у него не было) и вышел. И больше в ту камеру не вернулся…

(Теперь я знаю, что случилось это в феврале 1938 года; 18-го его судила Военная Коллегия под председательством Ульриха, и в тот же день он был расстрелян). Таким образом, когда дошла до меня эта первая весть о нем, его давно уже не было на свете.

А Михаил Моисеевич тоже недолго прожил на свете. В 1941 году, командуя под Ленинградом, он первый поднялся в атаку, пробежал несколько шагов вперед по полю и подорвался на мине.

Его военная доблесть равнялась гражданской. В 1937 году подняться на партийном собрании и сказать в защиту преследуемых и гонимых то, что сказал он – было не менее опасно, чем в 1941 под немецкими пулями кинуться первым в атаку.

Он был настоящий герой, человек чести и мужества – Михаил Моисеевич Майслер.


30/X 39. Мирон Павлович Левин был одним из самых молодых сотрудников нашей редакции. Когда мы познакомились с ним – году, наверное, в 1935-м – ему было 19, мне 29. Подружились мы на Маяковском: мне было поручено составить однотомник для юношества, и я взяла себе в помощь Мирона Павловича, который его страстно любил. Мы вместе отбирали стихи, писали примечания, ездили в Москву к Брикам и Асееву..

Ему было 19, но все называли его по имени и отчеству – полууважительно, полунасмешливо. В нем было редкое сочетание отроческого и зрелого, взрослого. В самом деле, для 19 лет он был необыкновенно взросл. В суждениях о литературе, о людях, о стихах. Взросл и умен… Первым кумиром его был Маяковский, вторым Ираклий Андроников. Мирон Павлович сам был необыкновенно артистичен и музыкален и лучше чем кто-нибудь мог оценить великолепие Ираклия. Они стали играть в такую игру: М. П. слуга, раб Ираклия. Он каждое утро являлся к Ираклию, чтобы – в ответ на 3 хлопка – подавать воду для бритья. Затем целыми днями он носил следом за Учителем его тяжелый портфель. Три хлопка – и Мирон, вытянувшись, подавал портфель владыке.

Года через 1½ после нашего знакомства М. П. заболел, он, по-видимому, заразился tbc от своей младшей сестры, 16-летней девушки (вся семья жила в одной комнате). Он начал тяжело кашлять и не шел к врачу. Мать просила меня пойти с ним: «Вас он послушается». С большими трудностями я записала его к знаменитому тогда профессору Чернолуцкому. Мирон скрылся в кабинете, я сидела в приемной. Потом меня позвали. Профессор нашел, что в легких чисто – «но – добавил он – ранние стадии tbc просматривает только рентген. Вот на всякий случай». И протянул Мирону листок.

Когда мы вышли на улицу Мирон заявил, что ему некогда ходить на рентген для очистки совести профессора, на моих глазах разорвал листок и пустил его, поддувая.

– Интересному брюнету не удалось умереть от чахотки! – сказал он.

И я не настаивала. По глупости и невежеству я считала это простой формальностью.

А он кашлял все тяжелее, все глубже, все глуше. Мать звонила мне, что повышена t°, а он к врачу не идет. Умоляла меня: «Вас он послушается».

Я записала его в поликлинику к знакомому врачу на 2 августа 37 г. на 9 ч. утра. В ночь с 1 на 2 у меня был обыск. Утром с мыслью о Митиной гибели, что я должна решить, что делать и не понимая, что делать, я поехала к врачу. Мирон уже ждал меня. Я сказала ему, что случилось. Мы сидели рядом в белом коридоре, крутя номерки. Мирона быстро вызвали к врачу. Он вышел оттуда с двумя направлениями в руках – на рентген и на кровь. А я вошла в кабинет.

– Мальчик безнадежен – сказал мне врач.

– Что? – спросила я.

– Безнадежен – повторил врач. – Ну, конечно, он проживет еще год-два, туберкулезники очень живучи. Но – каверны в обоих легких.

В эту минуту в кабинет зашел Мирон.

– Записались? – сказал врач. – Ну вот и отлично. Со снимком на руках придете ко мне.

Мы вышли на улицу. М. П. расспрашивал меня о подробностях обыска. Предложил, что он поедет в Киев предупредить М. П. Я не позволила. Я смотрела на него как на привидение, говорившее со мной из гроба. Я была ошеломлена своей виной перед ним – ведь меня он действительно слушался, и я могла тогда заставить его пойти на рентген. Я не могла собрать мыслей, после минувшей ночи все качалось. Но пустить его в Киев я не смела: он был, думала я, у них на примете, да и как он поедет, когда он болен – нужно доставать путевку, лечить.

– Нет, – сказала я. – Вы не поедете. (А если бы он поехал, Митя был бы спасен).

Писатели – С. Я. Маршак, В. Б. Шкловский, К. И. Ч., И. Андроников – очень любили его, как ярко, явно одаренного юношу и энергично пытались спасти. Он не был еще членом литературной организации – тем не менее, С. Я. Маршак в Ленинграде а Шкловский в Москве, тратя собственные деньги и хлопоча в Литфонде, доставали ему путевку – сначала под Ленинградом, потом в Крыму.

В Крыму я навещала его дважды – весною 38 г., убежав из Ленинграда сначала в Киев, потом в Ялту, тогда он был загорелый, здоровый, казалось, совершенно поправившийся, и осенью 39-го – в Долосах, в санатории смертников: больных туберкулезом горла.

В 39 году передо мной был новый человек. Не потому только, что умирающий. Мирон Левин, каким я его знала раньше, любил Маяковского, был пламенным, яростным комсомольцем. Один из моих друзей в его присутствии сказал однажды нечто критическое по адресу однопартийной системы.

– Вот таких как вы – сказал ему М. П. – вот именно таких партия должна вешать.

1937 год смутил его, он тяжело пережил разгром редакции, но, по-видимому, развивающаяся болезнь не дала додумать происшедшее до конца. Но пакт, заключенный с Германией, открыл ему на Сталина глаза.

Он лежал в постели, в отдельной палате с балконом. Мне обрадовался. Но был очень сдержан, о себе почти не говорил.

Есть не мог – начиналась непроходимость горла: один день «проходили» котлеты, другой котлеты «не проходили» и он мог глотать только жидкое, да и то не все. t° была около 39. Но, желая меня развлечь, он пел и песни были такие:

Как на генеральной линии…

А, здрасти!

Гитлер, Сталин, Муссолини…

А, здрасти!

Шутки надо

По – ни – мать!

Он, человек необыкновенно музыкальный и артистический, приподнявшись на подушках, дал мне целое представление, изображая, как Сталин – со своим грузинским акцентом – объясняет кухарке разницу между блинами и блинчиками. Это была пародия на «Шесть условий товарища Сталина», на тупой и педантический стиль сталинских рассуждений. «Блинчик это не блин», – говорил Мирон. «Во-первых…»

Смеялся он не только над Сталиным, но и над собой умирающим. Один вечер мы с ним гадали по тому Маяковского. Захлопнув книгу он спел:

– Перед тем как дуба дал,

Ел котлеты и гадал.

Один раз утром (я прожила в Долосах недели две), он встретил меня такой песенкой:

Он, дурак, лежит, рыдает,

И не хочет умирать.

Потому что умирает

Не успев повоевать.

Он, дурак, не понимает,

Что в такие времена

Счастлив тот, кто умирает,

Не увидев ни хрена.

Ему во всяком случае здорово повезло, что он умер. Захватив Крым, немцы ворвались в Долосы, убили всех больных, а прекрасные, легкие, залитые солнцем домики санатория – взорвали, сожгли.

Но я тогда не знала, что ему лучше умереть. И проститься с ним, и в последний раз выйти из палаты 50, оставив его там, и стоять потом внизу под шумящим деревом (был ливень), ожидая автобуса – и знать, что я могу еще раз подняться на 2-й этаж, и еще раз постучать в палату 50, и еще раз его увидеть – но что этого нельзя, это стыдно, потому что мы уже простились и простились навсегда – это мне было нелегко. И понимая, что мне нелегко, он и держался со мной все 2 недели и в последние 10 минут не лирически, а как-то юмористически.

Помню еще одну его песенку – письмо к нашей общей ленинградской знакомой, художнице, Нине Ник. Петровой:

Нина, Нина Петрова

Напишите хоть слово.

Я измучен весьма,

20 дней без письма,

20 дней без единого слова.