Дневник братьев Гонкур — страница 2 из 47

Только четыре часа. Мы в карету – и к Лирё[4].

«Но, господа, – говорит довольно невежливо женщина, которая отворяет нам дверь, – вы же должны знать, что господина Лирё нельзя беспокоить, он сидит за своей статьей». «Войдите, господа», – окликает нас добродушный голос.

Мы проникаем в берлогу писателя à la Бальзак, где пахнет плохими чернилами и теплом от неоправленной еще постели. Критик очень любезно обещает прочесть нас вечером и приготовить отчет к следующему дню.

От Лирё мы прямиком кидаемся к Бриндо[5], который должен подавать реплику госпоже Аллан. Бриндо еще не вернулся, но обещал быть дома в пять часов, и его мать просит нас подождать. Дом полон болтливых и милых девочек. Мы остаемся до шести… Бриндо нет…

Наконец мы решаемся отыскать его в театре, в половине восьмого.

– Говорите, говорите! – кричит он нам, одеваясь и бегая по своей уборной, голый, в белом пеньюаре. – Нет, правда, я не могу прослушать вашу пьесу! – и он галопом носится за гребнем или зубной щеткой.

– Но может быть позже, после представления?

– Нет, сегодня у меня после театра ужин с товарищами… Но вот что: в моей пьесе у меня есть свободных пятнадцать минут, и я прочту вас в это время. Подождите меня в зале.

Когда Бриндо сыграл свою роль, мы были тут, ожидая ответа. Да, он согласен. Из «Комеди Франсез» мы несем рукопись Лирё. В девять часов мы уже у госпожи Аллан, находим ее окруженною семейством и гимназистами и рассказываем про наши похождения.

23 декабря, вторник. Сидя на скамеечке у лестницы театра, трясясь и вздрагивая при малейшем шуме, мы слышим, как, закрывая за собою дверь, госпожа Аллан своим противным, нетеатральным голосом восклицает:

– Совсем не хорошо!

– Кончено! – говорим мы друг другу в нравственном и физическом изнеможении, так превосходно переданном Гаварни в рисунке молодого человека, опустившегося на стул тюремной камеры[6]

1852

«Молния. Еженедельное обозрение Литературы, Театра и Искусства». 1-й выпуск 12 января.

С этого дня мы с Вильдёем играем в журнал. Редакция журнала помещается в нижнем этаже, на улице, которую только еще начинают строить, улице д'Омаль; у нас издатель, получающий пять франков за каждую подпись; у нас программа, угрожающая гибелью классицизму; у нас даровые объявления, обещаны также премии.

Мы проводим в редакции два-три часа в неделю и ждем – как только слышим непривычный звук шагов по нашей улице, где так мало прохожих, – подписчиков, публику, сотрудников. Никто не приходит. Нет даже рукописей – факт непостижимый! Нет даже поэтов – факт еще более невероятный!

Рыженькая Сабина, единственная посетительница нашей конторы, спросила нас однажды:

– А отчего вон тот господин смотрит так грустно?

Ей отвечали хором:

– Это наш кассир.

Мы храбро продолжаем наш журнал безо всего, но с апостольской верой и акционерскими иллюзиями. Вильдёй принужден продать свою коллекцию эдиктов французских королей, чтобы продлить журналу существование; потом он отыскивает ростовщика, из которого извлекает пять-шесть тысяч франков.

Издатели, по пяти франков за подпись, сменяют друг друга. Первый был Путьё[7], живописец, школьный товарищ Эдмона; второй – Каю, фантастическое существо, филолог-книгопродавец из Сорбонны и член академии города Авранша; третий – отставной военный, одержимый нервной судорогой, заставляющей его ежеминутно оглядываться на то место, где раньше сидели у него эполеты, и плевать себе за плечо.

В тех шести тысячах франков, которые Вильдёй получил якобы от ростовщика, фигурировала партия в двести бутылок шампанского. Так как вино начинало портиться, издателю «Молнии» приходит мысль рекламировать наш журнал с помощью бала и предложить этот бал с шампанским, в виде премии подписчикам. Приглашаются все знакомые «Молнии», бродяга Путьё, какой-то архитектор без дела, какой-то продавец картин, разные анонимные случайные люди, несколько женщин неопределенного положения… Тут Надар[8], рисовавший нам карикатуры, желая немного оживить этот семейный праздник, вдруг отворяет окна и ставни и зовет на бал всех с улицы, мужчин и дам.

1853

Январь. Редакция журнала была переведена на улицу Бержер. Достопримечательностью редакции был кабинет директора, украшенный драпировками черного бархата с серебром; там иногда, при погашенных свечах, случалась мертвецкая пьянка. Рядом с кабинетом – касса, касса с решеткой, настоящая касса, за которой сидел кассир Лебарбье, внук виньетиста XVIIІ века, разысканный нами, вместе с Путьё, среди подонков интеллигентного общества. Беглец из «Корсара» стряпал рядом, в маленькой гостиной. Это был маленький человечек, желтоволосый, с угрожающим взглядом выпученных глаз, один из немногих писателей, избежавших правительственных сетей 2 декабря[9].

Он был отец семейства, отец церкви, проповедовал добрые нравы, крестился иногда, как святой, попавший в шайку злодеев, и, несмотря на всё это, превосходил нас всех вольностью в определении вещей. В минуты досуга он редактировал для журнала мемуары госпожи Саки[10].

За редакционный стол садились каждый день: [Анри] Мюрже, смиренный, слезливый и находчивый; Орельен Шолль, с его моноклем, ввинченным в глаз, остроумными порывами, тщеславным ожиданием заработка с будущей недели по 50 тысяч франков в год – от романов непременно в двадцать пять томов; Банвиль, с его гладко выбритым лицом, фальцетом, тонкими парадоксами, юмористическими силуэтами людей; Карр, сопровождаемый всюду неразлучным Гато[11]. Был еще худощавый юноша [по имени Эггис] с длинными жирными волосами, метивший в академики; был [Анри] Делаж – олицетворенная вездесущность и воплощенная банальность – вязкий, липкий, клейкий, какая-то доброжелательная мокрота; был еще наш друг [Доран]-Форг, замерзший южанин, похожий на жареное мороженое из китайской кухни, с дипломатической миной приносивший нам артистически заостренные статьи; был Луи Эно[12], украшенный манжетами и грациозными изгибами салонного певца; заглядывал также Бовуар и носился по конторе как пена от шампанского, искрясь и переливаясь, обещал убить адвокатов своей жены[13] и бросался неопределенными приглашениями на какие-то химерические обеды. Геф избрал своим жилищем диван, на котором он проводил послеобеденные часы, дремля и просыпаясь лишь для того, чтобы перебивать добродетельные изречения отца Вене своими неприличными междометиями.

И среди всего этого народа Вильдёй приказывает, разглагольствует, ходит взад и вперед, пишет письма, придумывает нововведения, открывает каждую неделю новую систему объявлений или премий, новую комбинацию, человека или имя, долженствующее дать журналу не позже чем через две недели десять тысяч подписчиков.

Журнал живет: денег он не зарабатывает, но шумит. Он молод и независим, он получил в наследство кое-какие литературные убеждения 1830 года. В его текстах чувствуется рвение, огонь целого отряда стрелков, орудующих без дисциплины и без известного порядка, но полных презрения к подписке. Да, тут есть и огонь, и смелость, и неосторожность, есть, наконец, преданность известному идеалу: одним словом, оригинальность и слава журнала в том, что он – не спекуляция.

И несмотря на все, что будут писать и говорить, неопровержимо следующее: мы подвергались преследованию полиции нравов, мы действительно сидели между двух жандармов за цитату пяти стихов Таюро, напечатанных в «Очерках литературы» Сент-Бёва, увенчанных Академией. Я утверждаю, что никогда и нигде не было примера подобного преследования.

27 июня. Я отправляюсь к Рулану, узнать от него, можно ли нам издавать нашу «Лоретку», не опасаясь полиции[14]. И во время нашего разговора он повторяет мне то, что я уже слышал: министерство юстиции преследует не только нас, но и известные литературные идеи. «Оно не хочет, – говорит мне Рулан, – литературы, которая сама пьяна и других опьяняет… Так решено, – прибавляет он, – и не мне об этом судить…»

Да, в год 1853-й от Рождества Христова нас преследовали за выпады против классицизма как чуть ли не за попытку революции в литературе. Говорил же Латур-Дюмулен: «…Весьма огорчен положением этих господ, но вы понимаете, что судьи – народ придирчивый. Впрочем, я действительно думаю, что они избрали плохой литературный путь, и надеюсь таким образом оказать им услугу»[15].

«Лоретка» выходит в свет. Уже через неделю весь тираж распродан, и этот факт открывает нам истину, что продаваться могут и книги.

1854

Конец февраля. Всю зиму мы бешено трудимся над нашей «Историей общества времен Революции». Утром мы берем по четыреста, по пятьсот брошюр у Перро, бедного, нищего коллекционера; весь день разбираемся в документах, а ночью пишем нашу книгу. Ни женщин, ни светских развлечений, ни удовольствий, ни забав. Мы раздарили наши фраки и не заказали себе новых, чтобы отнять у себя возможность бывать где-либо. Постоянное напряжение, беспрерывный труд интеллекта. Чтобы иметь немного движения, чтобы не заболеть, мы позволяем себе лишь маленькую прогулку после обеда, в сумраке бульваров, где нас никто не отвлекает от нашей работы, от углубления в мысли.

26 сентября. Я в Жизоре. Как смеющаяся тень, встает передо мною все мое детство. Прекрасные, увядшие воспоминанья воскресают в голове и душе моей, как гербарий, вновь распускающийся гербарий, и каждый уголок дома и сада для меня как бы призыв, как бы находка, а вместе с тем как бы могила невозвратных радостей.