Дневник братьев Гонкур — страница 34 из 47

[117].

Вот уборная мисс Ллойд[118] похожая на будуар кокотки: камин с золоченой решеткой и на нем терракотовая статуэтка, потолок с порхающими амурами, китайские тарелки на стенах, рядом другая небольшая уборная с зеркальным потолком и стенами.

Вот уборная крошки Самари, где вы сразу чувствуете себя как в мастерской у богемного художника[119]: весь потолок из японских вееров, прикрепленных к белой раме; по стенам графические рисунки; неряшливый, заваленный всякой всячиной туалетный столик.

Уборная Мадлен Броан своим старомодным изяществом, своей ситцевой обивкой, фотографиями в рамках напоминает скромную комнатку буржуазной женщины 1840-х.

У Круазетт[120] бросается в глаза сдержанная роскошь: богатая мебель, золоченая бронза, шелковая обивка и драпировки необычных оттенков, только что введенных в моду знаменитыми драпировщиками.

21 августа, воскресенье. Иногда бросая перо, – а сейчас я бросил его, кончив одну главу, где старался передать разбитость всего моего существа после смерти брата, – я позволяю себе воскликнуть: «Не бойся, милый, я всё еще тут! И вдвоем нам удалось подорвать столько всего устаревшего – да еще во времена, когда для этого нужна была храбрость, – что придет в ХХ веке день, когда кто-нибудь да скажет: „Ведь всё это сделали они!“»

14 сентября, среда. Вот уже три недели, как я работаю с десяти утра до десяти вечера, выходя из моего кабинета только для того, чтобы поесть, и отдыхая один вечер в неделю, по субботам. Но я разбит, как старая кляча; чувствую, что мысль моя не выносит больше «Фостен», что она избегает уже моей книжки.

28 октября, пятница. Сегодня на улице Сен-Жорж глаза мои встретили вверху, в самой глубине площади, объявление громадных размеров: на нем огромными буквами написано «Актриса Фостен». Объявление обращено в сторону дома, где мы с братом провели столько лет в безвестности, без шума, без славы.

Знает ли кто-нибудь, откуда я взял сюжет первой сцены «Актрисы Фостен»? В 1851 году, когда мы жили несколько недель в Сент-Адресс, госпожа Дюбюиссон, чахоточная актриса, в которую был влюблен еще один гость дома, Асселен, заигрывая с моим братом, сказала, что он не посмеет забраться к ней в комнату, а он полез по решетке и в одну секунду был у нее. Тогда Асселен побледнел, взял меня под руку и, сказав: «Вам не хочется еще спать, пройдемся», увлек меня снова к морю, на то место, где мы все только что провели вечер, и начал говорить мне, нет, кричать среди тишины и сумрака дивной ночи о своей любви к этой женщине. Именно этот великолепный взрыв страсти я и попытался передать в «Актрисе Фостен».

Да, эта книга полна таких воспоминаний!

31 октября, понедельник. Афиши всех цветов и всех размеров покрывают стены Парижа, и везде красуется колоссальными буквами «Фостен»! На железной дороге – раскрашенное объявление не менее сорока метров длины и почти трех метров ширины. Нынешний номер «Ле Вольтера» вышел в 120 тысячах экземпляров, которые раздавались прохожим. Сегодня же на бульваре роздана хромолитография, изображающая сцену из романа, роздана в количестве 10 тысяч экземпляров, и раздача будет продолжаться всю неделю.

2 ноября, среда. Какое-то особенное состояние, когда не знаешь, что ешь, когда вдруг замечаешь себя говорящим вслух, когда ощущаешь в голове и пустоту, и рой сумбурных мыслей, а вместе с тем и какое-то смутное счастье в груди, и слабость в ногах. И это растворение в счастье жизни смешано с нервным беспокойством, которое толкает вас вон из дома, чтобы удалить хоть на полсуток могущую свалиться на вас неприятность.

3 ноября, четверг. Сегодня мрачная грусть, глубокое уныние. Видел Лаффита в редакции «Ле Вольтера»[121]. Сквозь вежливость его слов проглядывает разочарование в ожидаемом успехе, почти стыд за смелость моей вещи. Провел вечером несколько минут в «Одеоне» с семейством Доде, слушая, как Руссейль со сцены выкрикивает стихи, высмеивающие мою книгу[122].

10 ноября, четверг. Все еще длится нервное ожидание неприятностей, и по-прежнему я с утра ухожу из дома.

Меня, собственно, интересуют только парижане… Провинциалы, крестьяне, одним словом, все остальное человечество для меня не что иное, как естественная история.

24 ноября, четверг. Теперь хотелось бы мне провести недельку далеко-далеко, в глуши, куда никогда не приходит почта и где я бы целый день стрелял кроликов.

1882

4 января, среда. Сегодня принцесса была у одного знакомого мне художника. Вдруг она заплакала, говоря, что ей хочется видеть вещи, которые могли бы развлечь ее, развеять ее грусть, и прибавила, что ей нужно, чтобы друзья ее немножко «удочерили». У этого высочества действительно есть высокие качества души.

17 января, вторник. Сегодня вышла «Актриса Фостен».

19 января, четверг. Моя книга буквально везде. У Марпона я вижу экземпляры из пятой тысячи, а у Лефийеля удивился небывалому успеху. Вдруг изыскания мои прерываются криками на бульваре: «Отставка Гамбеттá!» Неужели я осужден всю жизнь быть тем самым человеком, первая книга которого вышла в день государственного переворота!

20 января, пятница. И сегодня хорошие вести. Вышла большая статья Сеара[123]. Получил восторженное письмо от Гюисманса[124]. Госпожа Доде весь день провела за статьей для газеты «Тан». Прелестная вещица, по словам ее мужа, в которой она меня выставляет кем-то вроде литератора – знатока женщины. Наконец, выходя от Шарпантье, я сталкиваюсь в воротах с Бурже[125], который непременно хочет проводить меня часть дороги, чтобы поговорить о моем романе, от которого он «словно опьянел».

21 января, суббота. Джузеппе Ниттис на днях начал писать пастелью большой портрет жены – изумительнейшую симфонию светлых тонов. На фоне зимнего ландшафта, красиво одетого снегом, мы видим госпожу Ниттис в платье цвета белой розы с обнаженными плечами и руками, слегка прикрытыми кружевами, в оборках которых есть и белое, и розовое, и желтое в тех неопределенных оттенках, которые даже нельзя назвать красками. И в этой легкой, прозрачной гармонии, в этой поэме белизны – и зябкой, и согретой – нет на первом плане ничего, кроме черного пятна – лакового подноса с голубой китайской чашечкой. Я никогда не видал в живописи ничего столь туманно-светлого и столь нового по качествам пастели, столь далекого от прежних приемов искусства.

29 января, воскресенье. Я получил от госпожи Доде письмо с любопытным сообщением. В коллеже, где учится ее сын, темой для французского сочинения было описание смерти какого-нибудь лица. Три воспитанника, один за другим, прочли описание смерти, в котором приводили сардоническую агонию актрисы Фостен[126]. Она описывала крайнее изумление учителя, вовсе незнакомого с современной литературой. А молодой Леон посмеивается себе в бороду, которой еще нет.

7 февраля, вторник. Валлес, завидующий любому шуму, который поднимается не из-за него, и готовый допустить мое громкое «я» только в прошедшем, но не в настоящем, выражает по поводу моей книги почти добродетельное негодование[127]. Он выставляет меня каким-то маркизом де Садом и довольно красивым сравнением сопоставляет мой роман с «жужжанием шпанской мушки под больничным колпаком». Ну да, моя сардоническая агония – почти выдумка, фантазия… но возможная, вероятная. Я бы и не рискнул ее использовать без одного свидетельства. Вот что случилось с Рашель. У нее была старая служанка, к которой она была очень привязана. Эта старая служанка заболела, и заболела очень серьезно. Однажды ночью актрису пришли будить, говоря, что больная при смерти. Рашель сошла вниз вся в слезах, в самом искреннем горе; но не прошло и четверти часа – и артистка уже погружается в изучение агонии этой женщины, в миг сделавшейся для нее чужой, просто «сюжетом».

8 февраля, среда. Ведь мои собратья не замечают, что «Актриса Фостен» не похожа на книги, которые я писал раньше. Они как будто не замечают, что в этом романе есть нечто совершенно новое: в изучение действительности введены поэзия и фантазия – я попытался развить реализм, придать ему некие литературные полутона и светотени, которых ему недоставало. И в самом деле, разве предметы менее правдивы, если их видишь при лунном свете, чем под лучами полудня?

Да, есть что-то новое в последней моей книжке, и легко может быть, что лет через двадцать возникнет целое направление, как то, что уже ныне существует после «Жермини Ласерте».

14 февраля, вторник. Страшный грипп принуждает меня сегодня сидеть дома, а из внешнего мира до меня не доносятся никакие слухи про мою книгу.

Не ирония ли это – именно в то время, когда «Жиль Блас»[128] изображает моего почтальона, согбенного под тяжестью дамских писем, доставляемых мне каждый час и целый день![129]

17 февраля, пятница. Чувствую себя очень плохо и таким слабым, что еле стою на ногах; совершенно не способен работать. Развлекаюсь тем, что опять вношу изменения в свое завещание: назначаю на память друзьям и знакомым кое-что из моих коллекций.

6 марта, понедельник. Сегодня мы возобновили наши прежние «обеды пятерых», на которых уже нет Флобера, а остались Тургенев, Золя, Доде и я. Нравственные потрясения у одних и физические страдания у других вновь наводят разговор на тему о смерти: смерть или любовь – странное дело! – вот о чем мы всегда говорим после обеда. И разговор продолжается до одиннадцати часов, иногда как будто уклоняясь в сторону, но постоянно возвращаясь к своему мрачному предмету.