Доде говорит, что мысль о смерти преследует его, буквально отравляет ему жизнь; всякий раз, когда он въезжает в новую квартиру, глаза невольно ищут в ней место, где будет стоять его гроб.
Золя рассказал, что когда в Медане умерла его мать и лестница оказалась слишком узкой, гроб пришлось спустить в окно, и что теперь, как только глаз его встречает это окно, он спрашивает себя, кто первый в него выйдет – он или жена?
– Да, с того дня мысль о смерти подспудно таится в нашем мозгу, и очень часто – у нас теперь в спальне горит ночник, – очень часто ночью, глядя на жену, я чувствую, что она тоже не спит и думает об этом; но оба мы и вида не подаем, что думаем о смерти… из стыдливости, да, из какого-то чувства стыдливости… О, эта страшная мысль! – И в глазах Золя появляется ужас. – Бывает, я ночью вскакиваю с постели и стою секунду-другую, охваченный невыразимым страхом.
– Для меня, – замечает Тургенев, – это очень привычная мысль, но когда она приходит, я ее отгоняю, вот так, – и он делает рукою отрицательный жест. – Для нашего брата есть что-то спасительное в славянском тумане!.. Он укрывает нас от логики мыслей, от необходимости идти до конца в выводах. У нас, когда человека застигает метель, говорят: «Не думайте о холоде, а то замерзнете!» Ну вот, благодаря этому туману славянин во время метели не думает о холоде, а у меня мысль о смерти быстро исчезает и рассеивается.
16 июля, воскресенье. Супруги Ниттис приезжают ко мне сюрпризом, и мы трое проводим вместе последние часы дня, рассматривая коллекцию видов Парижа XVIII века. Она, бедняжка, горько опечалена катарактой, которая появилась у нее на одном из глаз и держит ее в страхе потерять зрение. Ниттис все еще не поправился после воспаления легких, а я болею и озабочен – как это бывает в мои годы – мыслью, что мы расстанемся и я их, может быть, уже не увижу, этих милых друзей. Мы в полутьме перелистываем прошлое Парижа, и есть что-то сладостное в соприкосновении наших трех печальных душ, словно объединенных этими старыми рисунками.
17 июля, понедельник. Я мучаюсь томительным беспокойством, что не смогу больше работать. И думаю, что тогда придет – как приходит иногда внезапное чувство боли, долго бывшей лишь глухим ощущением, – жестокое откровение моей старости без жены и без детей, откровение моего жизненного одиночества, всего, что есть беспощадного в моем положении. Всего этого я не чувствую, пока мой мозг творит и вокруг меня толпятся образы из моей книги.
26 ноября. Очень может быть, что некоторые честные люди не любят в литературе правды, но можно быть вполне уверенным, что все бесчестные ее ненавидят.
Посвящаю эту мысль всем политическим деятелям. Я нахожу, что наилучший способ быть полезным своей стране – это прожить свою жизнь так, чтобы не взять ни одного су из государственной казны.
1883
25 января, четверг. Монархия, умеряемая философской мыслью, – вот, в сущности, та форма правления, которая меня устроила бы. Но что я за глупец, ведь это правительство Людовика XVI!
9 февраля, пятница. Золя говорил вчера у Доде, что есть у нас одна беда, что мы испытываем слишком большую потребность нравиться себе, нам нужно, чтобы написанная нами страница, едва будучи законченной, сразу доставляла нам маленькие радости – благозвучной ли фразой, удачным ли оборотом или украшеньицем, к чему мы привыкли с детства.
4 марта, воскресенье. Я ищу для романа «Шери» нечто, совсем не похожее на роман. Мне мало того, что интриги не будет. Я хотел бы, чтобы композиция была иная, чтобы книга имела характер мемуаров. Слово «роман» решительно не подходит больше к нашим книгам. Нужно другое название, я ищу его, но пока не нахожу. Следовало бы, пожалуй, использовать слово «истории» во множественном числе, с каким-нибудь эпитетом, но в том-то и штука! эпитет!.. Нет, для романа, каков он теперь, нужен был бы термин в одно слово.
2 апреля, понедельник. Я потратил целый день, день, когда нужно было работать, на «первое представление весны», на смеющуюся радость первого веселого дня.
3 апреля, вторник. Сегодня утром, когда я встал, мне сделалось дурно, я должен был ухватиться за мебель, чтобы не упасть. Все же я был бы счастлив кончить начатый роман… А там пусть возьмет меня смерть, если захочет, – довольно с меня жизни.
20 апреля, пятница. Обед у Шарпантье. Говорим о «молодых». Оплакиваем в них недостаток живости, веселости, молодости. Приходится констатировать грусть всего нашего молодого поколения. Я говорю, что это очень просто: молодежь не может не тосковать в стране, где померк ореол славы и где жизнь так дорога.
Тут Золя выезжает на своем коньке «Виновата наука!». Он отчасти прав, но это не всё.
Когда я сказал по поводу конца «Отверженных», что он, кажется, слегка позаимствован у Бальзака, Золя, сохраняя свой полубрюзгливый-полускучающий вид, бросил в мою сторону:
– А разве все мы не происходим один от другого?
– Более или менее, мой милый, – ответил я.
Черт возьми, я понимаю, ему выгодно, чтобы это положение было бесспорным, – ему, который написал «Западню» после «Жермини Ласерте», а «Проступок аббата Муре» – после «Госпожи Жервезе»… Но сколько он ни ищи, ему не найти книг, являвшихся родителями моих книг, какими мои стали для его собственных!
Право, Золя – весьма любопытная фигура! Это самая исполинская личность, какую я знаю; однако вся она лишь подразумевается: все его теории, все мысли, все словопрения ратоборствуют единственно лишь во славу его писаний и его таланта.
25 апреля, среда. Настоящий литератор – это наш старина Тургенев. Ему только что вынули из живота кисту, и он говорил Доде, который его на днях навещал: «Во время операции я думал о наших обедах – искал слова, которыми мог бы точно передать вам ощущение от стали, прорезающей мне кожу и проникающей в мясо. Это как будто банан, который разрезают ножом!»
6 июня, среда. Сегодня у меня был воспитанник коллежа, один из тех больших бородатых учеников, у которых на лице что не волос, то прыщ. Он преподносит мне свои восторги и сообщает, что в настоящую минуту интеллигентные воспитанники, зубрилы и любители литературы в коллеже делятся на два лагеря: будущие воспитанники Нормальной школы, поклонники Абу и Сарсе[130], и другие, на которых, будто бы, из всех современных писателей самое сильное влияние имеют Бодлер и я.
7 июля, суббота. Во мне живет постоянная забота о том, чтобы продолжить себя после смерти, пережить самого себя, оставить изображение себя, своего дома. К чему?..
7 сентября, пятница. Сегодня церковный обряд у гроба Тургенева заставил выйти из парижских домов целую толпу людей богатырского роста, с расплывчатыми чертами лица, бородатых, как Бог-Отец, – целую Россию, о существовании которой в столице и не подозреваешь. Было также много женщин – русских, немок и англичанок, – благоговейных и верных читательниц, пришедших поклониться великому и изящному романисту.
31 декабря, понедельник. Пристанищем моего духа весь конец этого года были столовая и рабочий кабинет Доде. Здесь я находил у мужа – живое и сочувственное понимание моих мыслей, у жены – полное любви и преданности уважение ученицы к учителю, и постоянную ровную дружбу, без взлетов и падений – у обоих.
1884
5 февраля, вторник. Сегодня за обедом у Бребана говорили о том, как нынче подавляется ум ребенка, ум юноши громадностью преподаваемых ему предметов. Говорили, что над новым поколением производят опыт, результат которого пока трудно предвидеть. И среди спора один из собеседников иронически начинает развивать мысль, что, пожалуй, всеобщее обязательное образование лишит будущее общество образованного мужчины и подарит ему образованную женщину: утешительная перспектива для будущих мужей!
7 февраля, четверг. Обед у госпожи Команвиль, племянницы Флобера.
Общество состояло из бывших красавиц – жен биржевых маклеров, баронесс, вышедших замуж за художников, синих чулков – журналисток, светских людей, занимающихся лингвистикой, знатоков клинописи, румынских химиков.
Обед давался в маленьком особняке зажиточного буржуа. И роскошь особняка, шелковая обивка стен, спокойное, сытое довольство хозяев дома нагнали на меня какую-то грусть и навели на мысли о последних годах жизни бедного Флобера, окончательно разоренного этой благополучной супружеской парой и вынужденного курить сигары по одному су за штуку. Право, отличная выдумка – эти брачные соглашения!
Пасхальное воскресенье. Весь день провел за чтением переписки Стендаля. Его душа кажется мне такой же черствой, как его проза.
Уход от литературы представляется мне выходом в отставку, что всегда влечет за собой скуку, приближение к спокойной неподвижности смерти.
18 апреля, пятница. В книжной лавке Шарпантье у всех на устах улыбка, возвещающая об успехе. Из восьми тысяч экземпляров первого тиража «Шери» шесть тысяч проданы.
19 апреля, суббота. Этого предисловия к «Шери» я, разумеется, не написал бы, если бы у меня не было брата. Меня-то теперь более или менее признают и книги мои продаются – да, я удовлетворяю этим двум условиям успеха в нынешней его форме. Это бесспорно. Но я чувствую потребность в горькой и мучительной жалобе на ту несправедливость, которую встречал до самой смерти брат мой, после всего того, что он сделал со мною вместе. В сущности, в озлоблении на мое предисловие меня больше всего удивляет, как мало понимают эти самые критики, которые то и дело нападают на буржуа за недостаток художественного чутья.
Говорю, например, о японском направлении в искусстве, а они думают, что это искусство создало только те немногие смешные безделушки, про которые им сказали, что это – верх безвкусицы и отсутствие рисунка. Несчастные! Они до сих пор даже не заметили, что весь наш нынешний «импрессионизм» порожден созерцанием японских рисунков и подражает их светлым тонам. Они не заметили и тог