28 мая, воскресенье, Виши. Доктор Фремон выслушивает меня и, и тщательно щупая, находит у меня в боку мою печень (не слишком объемистую, по его словам), этот больной орган, который независимо от меня инстинктивно сокращается и оберегает себя от прикосновения и выслушивания.
Грустно опять быть здесь, где мой брат был уже так болен; ходить одиноко под сводами бледных платанов, от которых старый парк с гуляющими по нему больными с их желтыми лицами кажется меланхолическим преддверьем чистилища.
13 июля, четверг. Доде говорит мне о слабости, наступившей у него после трехдневного желудочного приступа, и я отвечаю, что боль, конечно, требует большей затраты сил, чем любое физическое упражнение; что, может быть, со временем изобретут прибор, которым можно будет определять количество сил, израсходованных на приступ печени или на ревматические страдания, и тогда удивятся той сумме энергии, которую уносит какая-нибудь острая болезнь.
16 июля, воскресенье. Внутреннее удовлетворение, счастливая полнота жизни после труда – переделки в пьесу первой части «Актрисы». После лености болезни, после целых месяцев болезни, это какое-то воскрешение мыслящего существа от долгой каталепсии.
17 августа, четверг. Говоря о женщинах сегодня утром, Доде сказал: «Можно было бы написать нечто любопытное о вдовстве женщин, когда уже прошло у них самое горе. Это большей частью период избавления, когда они снова чувствуют себя свободными и вступают в свои права. И среди этих чувств воздвигается у них в душе памятник, созданный из множества иллюзий относительно их прошлого, так что даже женщины, не бывшие счастливыми в замужестве, воображают, что любили своего тирана, и поют ему хвалу.
Но в то же время встречаются женщины, слишком угнетенные замужеством, которые, и освободившись, не в силах уже отделаться от прежнего рабства».
28 октября, суббота. Ах, печень моя становится, наконец, несносною. Через каждые два-три дня – по припадку, неизвестно от чего, отвращение к пище, потливость каждое утро, и желчь, поминутно разливающаяся по лицу.
5 ноября, четверг. После обеда Леон Доде начинает вдруг, со свойственным ему увлечением, провозглашать, что Вагнер – гений выше Бетховена, и, горячась всё больше и больше, доходит до того, что объявляет Вагнера гением одной величины с Эсхилом, ставит его Парсифаля рядом с Прометеем.
На это отец ему возражает, что в области нечленораздельной речи, каковой можно назвать музыку, Вагнер подарил его ощущениями, подобных которым не давал ему ни один композитор, но в области речи членораздельной, то есть в литературе, он знает людей, стоящих несравненно выше него, между прочими – хотя бы Шекспира.
Тогда Роденбах, который присутствует здесь же, говорит – и говорит он сегодня вечером великолепно, – что настоящие великие люди независимы от моды, от восторгов, от эпилептических маний известного времени; превосходство Бетховена в том, что он говорит мозгу, тогда как Вагнер действует только на нервы; что из музыки Бетховена вы выносите чувство ясного спокойствия, тогда как после Вагнера вы разбиты, как будто боролись с морскими волнами во время сильной бури.
25 ноября, суббота. Кажется, я предан анафеме в мэрии 6-го округа женщинами из «Лиги эмансипации» – за все плохое, что высказал в своих книгах по адресу прекрасного пола; они не решились отлупить меня на дому, но полны решимости отправить мне энергичное письмо. По крайней мере так говорит репортер из «Молнии», явившийся узнать, получил ли я означенное письмо.
3 декабря, воскресенье. У издателя Плона на днях говорили, что велосипед убивает книжную торговлю: во-первых, затратой денег на покупку машины, затем затратой времени, которой эта езда требует от людей, не оставляя им свободных часов для чтения.
8 декабря, пятница. Вчера я наконец получил знаменитое «женское» письмо, предающее меня анафеме. Письмо учтиво, и я не отвечаю.
29 декабря, пятница. В последней своей книге Леон написал сатиру на современных докторов: нечто вроде странствований нового Гулливера по медицинскому миру. Он говорит, что эта книга не представляла для него ничего интересного, так как в нее вложен накопившийся запас наблюдений и он не имел наслаждения выдумывать, представлять себе, воображать. На это я отвечаю ему, что он должен остерегаться воображения и что, мне думается, красота настоящих книг достигается правильным выбором из накопленного запаса наблюдений.
1894
4 мая, пятница. С понедельника я жду каждый день – а сам я болен, и в желудке у меня только молочный суп, которым меня кормят четыре раза в день, – жду какого-нибудь возмущенного или оскорбительного письма по поводу того или другого параграфа моего «Дневника».
30 мая, среда. Обед на улице Берри с маркизой Монтебелло, французской посланницей в Санкт-Петербурге[154], женщиной, миловидность которой становится еще пикантнее от крошечной родинки на щеке. Она описывает, весьма остроумно и изящно, большие придворные празднества, «пальмовые балы», где на ужине для тысячи человек каждый стол стоит под пальмой, утопая в роскоши цветов, какой себе нельзя представить; богатство костюмов описать невозможно, а императрица, женщина очень маленького роста, вся исчезает в блеске своих изумительных бриллиантов величиною с пробку графина. «Эти балы подавляют», – говорит маркиза.
25 июня, понедельник. Сегодня утром, в постели, когда я развертываю «Эко де Пари», глаза мои падают на напечатанную крупными буквами строчку: «Убийство господина Карно».
Эта газета, со своим описанием на трех страницах завтрака с паштетом á la Борджиа и чествования того самого человека, смерть которого объявлена на четвертой странице «в 12 часов 45 минут», – трагический документ бренности всего человеческого.
Не везет, не везет мне в издании моих книг. Первая моя книга «В 18… году», вышла в свет в день государственного переворота Наполеона III, а в день выхода седьмой части «Дневника братьев Гонкур», может быть последней моей книги, изданной при жизни автора, убийство президента республики задерживает и объявления, и отзывы о ней.
27 июля, пятница. Длинная прогулка в экипаже по Сенарскому лесу вдвоем с Доде. Он очень нежен со мною, говорит о привязанности ко мне его жены, которая меня любит как родного, и внушает мне уверенность, что, несмотря на все, что было сказано, сделано и придумано завистниками против нашей дружбы, эта дружба никогда, ни на минуту не была поколеблена.
Мельком он сознается мне, как чувствителен к нападкам в печати; дело доходит до того, что он не читает теперь ни одной из последних направленных против него статей.
Я, со своей стороны, сообщаю ему мои приемы нейтрализации литературного нападения: я кладу статью в конверт, запечатываю его и читаю через два или три месяца после ее появления – тогда яд уже улетучился.
4 августа, суббота. Молодые люди, воспитанные в деревне и проводившие целые часы в созерцании пейзажа или в наблюдении за поплавком над удочкой, выносят из этих слишком продолжительных взаимодействий с природой какую-то сонную леность, какое-то оцепенение, бездействие ума, мешающие им сделать что-либо в жизни. Лихорадочная потребность труда и творчества проявляется почти всегда у людей, выросших среди суеты больших городов.
26 августа, воскресенье. Вся моя жизнь прошла в поисках оригинальной обстановки для тех мест, где я живу. Один день – одно, другой – другое. На прошлой неделе – покупка шелковых платьев, изношенных дамами XVIII века, – для внутренних обложек в переплеты книг того времени. И всегда такие маленькие выдумки, которые не пришли бы на ум другому. И выходит, что на второстепенные вещи, которыми пренебрегают натуры не художественные, я потратил столько же воображения, сколько и на свои книги.
29 августа, среда. Народ совершенно просто говорит и делает иногда прекрасные вещи, которые, увы! не заносятся в историю. Пелажи рассказывала мне, что когда у нее умер отец, державший в одной деревушке в Вогезах табачную торговлю вместе с мелочной и овощной лавкой, ее мать собрала всех детей и сказала: «Послушайте, вот две книги, где записаны все, кто нам должен. Некоторые из них платить не захотят. Если вы согласны, я сожгу эти книги. Кто честен и кто может, тот сам отдаст. Что же касается других, то я бы не хотела, чтобы их дети, которые не виноваты в неудачах или в недобросовестности родителей, страдали от вас за их долги». И реестр сожгли.
30 августа, четверг. Я и не помню, сколько месяцев я не бывал ни в одном из так называемых увеселительных заведений – всё хворал. Сегодня вечером я попадаю в цирк, на любимое мое зрелище физических упражнений, на настоящее зрелище. И вот, до начала представления, я прохаживаюсь с наслаждением по передним и конюшням этого учреждения, которое я до некоторой степени увековечил в «Братьях Земгано».
Вижу необыкновенного артиста на трапеции: человека, летающего в пространстве. И странно, какое впечатление вызывает во мне это зрелище: я слежу за ним не только глазами, но и всеми своими трепещущими нервами и вздрагивающими от напряжения мускулами.
Затем – темнота. Цирк весь обит черным, и вороной конь, на котором скачет, стоя, Лойа Фюллер, залит электрическими огнями всех цветов: фиолетовыми, розовыми, зелеными; и целый ураган материй и вихрь юбок освещены то огнем заката, то бледной утренней зарей.
Ах, какой великий изобретатель идеального – человек, сколько чудесного и сверхъестественного сделал он из этого зрелища с помощью вульгарных тканей и этого пошлого освещения!
4 октября, четверг. Менье приносит мне сегодня переплеты с обложками из старинных шелковых материй, собранных мною из разных мест. Это в самом деле прелестнейшая орнаментация книги, и коллекция украшенных таким способом томов имеет еще то преимущество, что представляет собою альбом образчиков костюмов XVIII века.