Дневник Булгарина. Пушкин — страница 27 из 37

я уверен, что Иван Ермолаевич о том не помышлял), вы сами попадаете в безвыходное положение комика. Если вы можете пригвоздить его стихом и разорить, меча банк, то не используйте против такой слабой фигуры оружие последнего довода — пистолет. Приберегите его для достойного противника, с которым любой исход не будет смешным.

— Ваши слова убедительны, но моего отношения к Великопольскому не отменяют.

— Александр Сергеевич, не создавайте безвыходной ситуации, — я подвел Пушкина к столу.

— Но это вовсе не означает, что…

— Я знаю, Александр Сергеевич, — сказал я, усаживая поэта. — Пишите скорее.

— Торопитесь?

— Ни мало. Просто у меня Сомов в возке мерзнет — на случай, если вам немедленно понадобится секундант.

— Вот с Сомовым мы бы быстро сладили дело! — рассмеялся, наконец, Пушкин. Он взял перо и стал писать новое письмо.

Милостивый государь Иван Ермолаевич!

Булгарин показал мне ваши стансы, написанные в ответ на мою шутку. Он сказал мне, что цензура не пропускает их, как личность, без моего согласия. Редкий случай, когда я с нашей ценсурою согласен и без всяких оговорок:

«Глава Онегина вторая

Съезжала скромно на тузе»

и ваше примечание — конечно, личность и неприличность. Мне кажется, что вы на меня рассержены. Давал ли я повод? Если вам даже так казалось, то прежде, чем печатать подобную стансу, стоило показать ее мне — вашему старому товарищу. Мне со своей стороны видно, что вы таким поступком стараетесь со мной поссориться и довести дело или до драки, или до того, что я включу неприязненные строки в восьмую главу «Онегина». Она отомстит за вторую — которую, к вашему сведению, я не проигрывал, а только заплатил ее экземплярами долг, как вы мне свой — не своими, а, кажется, родительскими алмазами. Что, если это возражение прочтет публика?

Не злитесь и не сердите меня, и тогда при первом свидании мы сведем счеты не у барьера, а за карточным столом.

До встречи,

Ваш А.П.

— Позвольте прочесть, — спросил я, и Пушкин безропотно протянул письмо. — Александр Сергеевич, если в первом письме оскорблений было с избытком, то во втором их как раз довольно, чтобы затеять дуэль. Прогресс очевиден, но сути дела он не изменил — Великопольский вас вызовет. Совет показывать вам стансы перед публикацией, намек на чужие алмазы, а которых вы напишите не где-нибудь, а в вашем знаменитом романе — к чему все эти задиры? Ведь вы же решили, что драться не стоит.

— Это не я решил, а вы меня поколебали, Фаддей Венедиктович, — возразил Пушкин. — Я чувствую себя оскорбленным, и скрывать этого не считаю нужным.

— Так послушайтесь до конца, смягчите еще. Так, чтобы задеть, но не ранить. А если вы ставите ему выбор между оскорбительной и позорящей публикацией и дуэлью, то, как дворянин, Великопольский выберет второе. Вернее, вы опять оставили его без выбора. Правьте еще…

— Но Фаддей Венедиктович…

— Я в своих словах уверен, прислушайтесь, Александр Сергеевич, умоляю вас. Ведь это может повредить и нашим планам.

— Но слабость, проявленная в вопросе чести, также опасна…

— Иначе я призову Сомова, а сам уеду и на вас обижусь не в шутку!

— Будь по-вашему, — Пушкин снова уселся за стол и написал уже полулюбезное письмо, оставив, однако ж, угрозу прописать Великопольского в «Онегине». Более от него и ждать было нельзя, зная его крутой нрав. Я и так добился, на первый взгляд, невозможного — теперь дуэль отложится до новых выходок с обеих сторон.

— Я сам письмо отправлю, чтоб вы не передумали, — сказал я, убирая бумагу в карман.

— Согласен, но с тем, что вы обещаете показать мне ответ Великопольского — не будет ли там новых намеков или стихов похлеще!

Щепетильность или вспыльчивость тому причиною, но Александр Сергеевич вел себя в этом деле с опасностью. Без советчика с холодною головою он в любую минуту может ввязаться в историю.

Я еще поболтал с ним о последних литературных пустяках с тем, чтобы увериться, что прежняя вспышка гнева без меня уже не возобновится. Затем я откланялся — говорить о серьезном у обоих уже не было сил, и мы условились назначить специальное время.

К Грибоедову я в тот вечер уже не попал, Пушкин со своей обидчивостью занял все мое время…

3

Великопольский не преминул ответить, да и понятно — я бы, сидючи в Пскове, также не упускал повода измарать перо. И то спасибо, что письмо пришло ко мне.

«…А разве его ко мне послание не личность? В чем оного цель и содержание? Не в том ли, что сатирик на игроков сам игрок? Не в обнаружении ли частного случая, долженствовавшего остаться между нами? Почему же цензура полагает себя вправе пропускать личности на меня, не сказав ни слова, и не пропускает личности на Пушкина без его согласия?.. Пушкин, называя свое послание одною шуткою, моими стихами огорчается более, нежели сколько я мог предполагать. Он дает мне чувствовать, что следствием напечатания оных будет непримиримая вражда. Надеюсь, что он ко мне имеет довольно почтения, чтобы не предполагать во мне боязни».

Список письма Великопольского я без всякого опасения отправил Пушкину. Иван Ермолаевич действительно не хотел ссоры, в чем Александр Сергеевич мог теперь убедиться воочию. Ему, мне кажется, было бы жаль лишиться если не слабого поэта, то картежника, которого даже сам Пушкин, славный своими проигрышами, легко обыгрывает. Человек, облеченный таким талантом, заслуживает всяческого снисхождения.

Я написал Ивану Ермолаевичу самый любезный и примирительный ответ в красках описав смятение Пушкина от их ссоры, его дружеское и искреннее расположение к Великопольскому, присовокупив, что «заносчивость Пушкина — от его смущения, а не по летам мальчишеская горделивая щепетильность кажется наглостью только до первого дружеского слова, от которого и тает без следа».

Наконец, дело завершилось, однако — сколько хлопот при таком ничтожном поводе!

4

В один из вечеров, каковые я обычно проводил у Грибоедова в узком кругу знакомых, где я старался быть непременным участником. Он жил тогда в одной гостинице в Пушкиным — у Демута. Мы разговаривали о Шекспире, и Грибоедов особенно отмечал «Бурю», он находил в ней красоты первоклассные.

— Шекспир писал очень просто, — говорил также Александр Сергеевич, — он немного думал о завязке, об интриге и брал первый сюжет, но обрабатывал его по-своему. В этой работе он был велик. А что думать о предметах! Их тысячи, и все они хороши: только умейте пользоваться. Многие слишком долго приготовляются, собираясь написать что-нибудь, и часто все оканчивается у них сборами. Надобно так, чтобы вздумал и написал.

Грибоедов считал, что оценить язык Шекспира можно только в подлиннике.

— Выучиться языку, особливо европейскому, почти нет труда: надобно только несколько времени прилежания. Совестно читать Шекспира в переводе, если кто хочет вполне понимать его, потому что, как все великие поэты, он непереводим, и непереводим оттого, что национален.

Пребывая на Кавказе, Александр Сергеевич посвящал себя не только военным и дипломатическим занятиям. В часы досуга он уносился душою в мир фантазии и сочинил план романтической трагедии и несколько сцен вольными стихами с рифмами. Трагедию Грибоедов назвал «Грузинская ночь», почерпнул предмет ее из народных преданий и основал на характере и нравах грузин. Широкое использование народных сказок и обычаев он перенял у того же Шекспира.

Перейдя с британского трагика на свои стихи, Александр Сергеевич стал читать отрывки «Грузинской ночи» и рядом с силуэтом этой трагедии, которая только вырисовывалась, словно новый литературный материк, terra incognita, его «Горе от ума» казалось лишь разминкой пера гения.

Вдруг в двери просунулся без стука (по привилегии нахальства) Сашка — верный слуга и молочный брат Александра Сергеевича, помаячил какой-то бумажкой, подошел и отдал ее мне. Оказалось — записка от Пушкина: «Прощайте! Прошу Вас с пониманием отнестись к моему решению покинуть столицу, поскольку, верьте, имею к тому серьезные основания. Преданный Вам, Пушкин».

— Кто принес? — спросил я, поворачивая бумагу с тем, чтобы отыскать какие-то поясняющие слова.

— Мальчишка что тут на посылках.

— Ответ ждет?

— Никак нет, сударь.

— Александр, я получил записку, требующую моего участия в срочном деле, вынужден оставить тебя.

— Так важно? — поджал губы Грибоедов, сбитый посреди блестящей декламации.

— Прости, пожалуйста, друг мой, — я подал Грибоедову руку и быстро вышел за дверь, куда уже нырнул гонец, принесший дурную весть.

— Полно, иди, коли надо, — напутствовал меня Александр Сергеевич.

Его полный тезка квартировал на соседнем этаже, в нумере с окнами во двор — на северо-западную сторону. Я направился туда.

Дядька поэта Никита встретил меня в передней словами, что барин болеет и никого не принимает. Я просил сказать, что пришел Булгарин.

— Фаддей Венедиктович, вы?! Милости прошу! — сразу донеслось из комнаты Александра Сергеевича. Я прошел к нему.

Несмотря на разгар вечера, Пушкин был еще в халате (или уже — в халате) и лежал на кровати.

— Куда вы собрались? — после паузы спросил я, словно не замечая халата и вызывающей позы страдальца.

— Думаю уехать в деревню.

— Да ведь не сезон вам, осень-то еще не скоро.

— Ссыльному все едино, да его и не спрашивают.

— Но государь, слава Богу, благоволит вам. Кто ж помимо монарха может сослать Пушкина?

— Дорогой Фаддей Венедиктович, я не чувствую себя свободным, меня выпустили из Михайловского чтобы запереть здесь. Ссылка в столице, безусловно, гораздо приятнее, но суть остается прежняя. Без высшего соизволения я не могу покинуть Петербурга. Давеча я просился на войну с турками — получил отказ. После хотел заграницу, в Париж, но тоже не был отпущен. Думаю, даже в Китай мне пути не дадут. А я после ссылки не могу на месте сидеть, мне словно зудится. Хочу все видеть, всюду быть. Верно, сам сорвусь куда-нибудь, а уж потом буду снова в Михайловское водворен — так хоть заслуженно! Больше того угнетает другая несвобода — литературная. По освобождении государь обещал быть мне единственным цензором. Но со временем получилось так, что кроме высочайшей, я прохожу чистилище и обычной цензуры! У всех одно препятствие, а у меня — два. Дошло до того, что я стал вымарывать сам! Но это уже третье препятствие, которое растет внутри и еще быстрее двух первых. У меня много в запрещенном, в том числе «Годунов», а ведь его публикация, на которую не соглашается царь, могла бы меня реабилитировать. А новые стихи, бывает, приходится публиковать без подписи или под псевдонимом, в обход, так, чтобы цензор не всполошился. От этого я устал, я почти что отчаялся. Если ни мне, ни стихам свободы нет, то какая разница — где прозябать?..