Дневник Булгарина. Пушкин — страница 28 из 37

Видно было, что Пушкин прежде обдумывал свое положение, а теперь не может удержаться в раздражении.

— А вы знаете, Александр Сергеевич, я считаю вопрос о просвещении — наиважнейшим сейчас делом. Именно делом, потому что оно уже делается, но так ли хорошо? Верно, вы можете согласиться со мной, что не слишком хорошо. Я — поляк по рождению, мне близко все европейское, но я и русский — по воспитанию и внутреннему чувству. Так вот, в области просвещения я среди своих оснований не вижу компромисса, считаю, что поверять юношей на руки иноземцам есть величайшая глупость наша. Не может французский гувернер, часто сам едва умеющий писать и читать, воспитать русского в полном смысле этого слова. Вы здесь редкое исключение, Александр Сергеевич. Вернее, что гувернер воспитает в барчуке презрение ко всему русскому. Из-за этого дворянство делается чужеземною колониею в России, которая не знает ни языка отечественного, ни истории русской, ни обычаев, ни нравов. Что вырастет из такого пустоцвета? Как скажется на русской истории, не подрубит ли в будущем истинно русские корни, не лишит ли народ русский самоуважения? Я преклоняюсь перед европейским Просвещением, но нам необходимо свое, российское Просвещение. И только национальное просвещение даст русскому народу свободу. Просвещенный человек — свободнее непросвещенного, а для того, чтобы стал просвещенным народ, нельзя воспитание и просвещение ограничивать одной лишь дворянской кастой, круг его должен быть как можно шире. Национальный признак, по моему убеждению, стоит выше сословного. Это особенно ясно в минуты таких испытаний как война с Наполеоном — мне пришлось воочию повидать партизанскую войну в Испании и России. И свободы нельзя достичь для одного, свобода одного там же, где свобода тысяч.

— Верно, верно, свобода, конечно, прямо связана с просвещением. — Пушкин привстал на кровати, в его глазах зажегся интерес. — И только просвещение одно надежное средство предотвращать революционные взрывы. Я об этом и царю писал, но только Его Величество не внял моим словам. Он, мне кажется, держится другого мнения, и пока не наступит в том перемена, не наступит и наша свобода.

— Даже мнение царя можно поколебать.

— Но как? Как достучаться до высочайшего понимания? Каков ваш рецепт, Фаддей Венедиктович?

— Мысли эти не помещаются в газетной строке, зато ложатся в строку романическую. Потому я и пишу авантюрный роман. И там, среди массы приключений помещаю все, о чем думаю, о чем хочу сказать.

— Это ваш «Выжигин»?

— Да.

— Вы подаете мне ободряющий пример, Фаддей Венедиктович! — воскликнул Пушкин. — Теперь я лучше понимаю ваш план. — Но как вы уверены в том, что царь…

— А я не к царю обращаюсь. Я надеюсь, что роман прочтет много разных людей: дворян, военных, купцов, даже приказчиков и крестьян. Все грамотные люди России. И если многие из них примут мою сторону, то это уже что-то изменит. Думая одинаково, они будут действовать одинаково, а также убеждать других в своей правоте. В идеальном результате мое мнение станет мнением большинства, а с этим уже нельзя не считаться, в том числе и царю. Путь сложный, но так можно чего-то добиться. И если я могу им следовать, то и должен.

— Теперь я понимаю ваш план! — сказал Пушкин, все сильнее оживляясь. — Более того, я задумал поэму, которая как раз в ладу с вашим планом — она о том, как складывается история Россия, куда ведет ее и кто должен быть кормчий. По крайней мере, я хочу дать понятие — как я сужу об истории. История не случай, а сумма слагаемых. Но властителю — умному, целеустремленному под силу ее изменить. Я полагаю, что мой «Мазепа» наделает шума, и царь не сможет сию поэму не заметить, собственно — он главный читатель и прочтет ее первым — на правах высочайшего цензора.

— Александр Сергеевич, неужели вы пишите специально для него?

— Нет, но, пожалуй, всегда помню, у кого право первой ночи. Смешно думать о мнении царя касательно лирического стиха (тут он рассудит просто как дворянин), но стих гражданский, политический — не должен попусту касаться его уха — он должен влиять. А за ним — и на общество.

— Ставить себя в зависимость от одного человека, пусть и властителя — не слишком ли унизительно для царя поэтов?

— И я, и мы — все от веку — в зависимости, но я ставлю себя не под ним — а рядом, на месте доброго советчика. И тут я, пожалуй, скорее добьюсь перемены в высочайшем мнении, чем вы, Фаддей Венедиктович!

— Мой путь длиннее, но вернее, я в смысле своего труда не сомневаюсь. А вы?

— Сомненья — незрелый плод раздумий. Быть может вы, Фаддей Венедиктович, уже дозрели до полной в себе уверенности, но позвольте другим сомневаться… Я полагаю, что усилия наши должны быть направлены на то, чтобы вырастить нового Петра Великого.

— Великий — он оттого и великий, что один на целый век приходится. Что ж делать другим — не современникам? Воспевать подвиги героя прошлого столетия?

— Показывать пример тому, кто должен стать его продолжателем!

— А если он не может? Как хромой — бегать?

— Пустое, он для того рожден, а значит, преграды нет, важно стремленье! А его можно возбудить, — сказал Пушкин.

— Сделать движение неизбежным, ограничить, заставить поступать как должно?

— Я не о том толкую. О создании мнения общества, в котором мнение царя — главная его составляющая.

— Не согласен… — Я выдержал паузу, чувствуя какое-то невнятное раздражение от спора, словно бы мы с Пушкиным заговорили вдруг на разных языках. Затем мне пришла примиряющая, как мне показалось, мысль.

— Но посмотрите, Александр Сергеевич, в нашем разногласии заложена и польза! Мы пишем для разных людей, вы — для царя и света, я для остальных — и это замечательно. Если бы наши усилия были направлены на один объект, то, производя одинаковое действие, они бы не добавляли ничего нового ко второму. Действуя на разных людей, разные сословия, мы в сумме охватываем всю Россию.

— Верно, — признал Пушкин. — Действуя по-разному, мы добьемся большего, чем если бы повторяли друг друга. Да это и невозможно, мы сами с вами, Фаддей Венедиктович, весьма непохожи. Но тогда необходимо, чтобы мы совпадали в главном мнении. И тут опять возникает вопрос о роли царя в истории страны. Вы, я вижу, придерживаетесь здесь мнения энциклопедистов? Но ведь они безбожники и революционеры!

Я бросился в бой:

— Екатерина Вторая, сама будучи самодержцем, полезным считала общение свое с Вольтером и другими просветителями. Отчего же и нам не воспоследовать императрице?..

Спор продолжился за полночь, мы приводили все новые примеры — каждый за свою идею. Кажется, Пушкин все-таки со мной согласился, а Грибоедов на меня обиделся. Так получилось, что спор о Шекспире уступил спору о будущем России, а старый друг — новому.

Глава 10

Отъезд Грибоедова в Персию в ранге министра. Утешение от Пушкина. Я обещаю поэту достать место соредактора «Северной Пчелы» вместо Греча. Первый шаг в наших планах. Пушкин попал под следствие об авторстве «Гавриилиады». Мой совет. Я поддерживаю пушкинскую ложь перед Бенкендорфом. Пушкин решает сказать царю правду, даже навредив мне. Уговоры не действуют. Рассказ Пушкина о встреча с государем в Чудовом монастыре. Пушкин прощен. Я посвящаю ему «Эстерку». Грустное прощание.

1

Свершилось одно из самых горьких расставаний в моей жизни — отъезд любимого Александра Сергеевича в Персию. Он получил от царя 40 тысяч червонцев, высокий чин, но уезжал невесел. На пике дипломатической карьеры его отчего-то томили предчувствия. Он завидовал мне и другим, кто имел возможность заниматься литературным трудом. Грибоедов мечтал работать над «Грузинской ночью». Я вызвался опубликовать уже написанные куски новой драмы, но Александр отказался. Может быть он и прав, ведь это лишь наброски к картине. Однако ж сам я перечитывал их с удовольствием и делился ими с добрыми знакомыми.

Просились мы грустно, меланхолическое настроение Грибоедова передалось и мне. Отправляясь в путешествие, Александр Сергеевич написал мне с первой же станции: «Терпи и одолжай меня, это не первая твоя дружеская услуга тому, кто тебя ценить умеет».

Моя меланхолия прошла быстрее грибоедовской, — ко мне в тот же день к вечеру явился другой Александр Сергеевич и увлек меня на прогулку. Пушкин, как обычно, был весел и словоохотлив.

— Не переживайте за Грибоедова. Он теперь посол в ранге министра — к такой персоне прислушиваются короли. А Александр Сергеевич, с его умом и знанием Востока добьется новых великих побед на дипломатическом поприще.

— Я сторонился наших планов именно оттого, чтобы не повредить Александру, — признался я. — Из нашего поколения, из друзей, он едва ли не один достиг блестящего положения. Пусть его звезда поднимется еще выше и станет ориентиром для многих. Вернувшись из Персии, он много доброго и полезного сможет сделать.

— Ну, так и порадуйтесь за его блестящую будущность. Встряхнитесь! В конце концов, Грибоедов, будучи гусаром, сам веселился отчаянно… Вот, хотите — так закатимся в заведение к мадам Ленон — я там и Грибоедова видывал.

— Вы это серьезно, месье Пушкин?

— Да будто вы сами там не бывали, а, Фаддей Венедиктович?

— Бывал, но до женитьбы.

— А вот Дельвиг так об этом судит: то, что у вас есть дома кухня, вовсе не значит, что вы не можете бывать в ресторане.

— В таком случае он дурно на вас влияет. Лучше погрузиться в дела, чем в удовольствия — они длятся дольше и приносят более надежное удовлетворение.

— Да не будьте же таким ханжой, развеселитесь… Кстати! Я был давеча в той лавке — помните? — где продавали зеленые груши, которые вы назвали аллигаторовыми. Хозяин совершенно ошалел от нежданных барышей и хочет еще заказать аллигаторовой груши. Я пытался отговорить — да где там! Жадность одолела.

— Быстро, однако, перешел он от страха разорения к стяжательству. Впрочем, такова природа человеческая — человек или боится, или к чему-то стремится, а в покое не бывает.