Дневник Булгарина. Пушкин — страница 29 из 37

— Так лавочник и не поймет никогда: откуда на него манна небесная свалилась и куда пропала? А ведь всю эту историю сделало одно ваше перо, — сказал Пушкин.

— Отчасти соглашусь. Верно то, что я во многом создал «Пчелу». А заметку эту кто угодно мог написать — Греч, Сомов — и эффект был бы тот же. Если писатель перед читателем стоит один, что в журнальном деле он опирается на конкретную газету, ее авторитет. Верит читатель газете — поверит и в новость об аллигаторовой груше. Да во что угодно поверит, но только один раз.

— Развиваете передо мной теорию газетного вранья? По мне так автор или честен или нет.

— Намекаете, что «Пчела» часто врет? — вспыхнул я.

— Как другу я это вам прямо могу сказать, — твердо сказал Пушкин.

— Как с другом я с вами спорить не буду. Абсолютной честности быть не может, по моему убеждению, как и абсолютного вранья. Нет-нет, да и оскоромишься — скажешь правду!

Пушкин заржал.

— Слыхал бы вас сейчас Вяземский!

— Да не ему судить, он сам — врун порядочный. Впрочем, извините, — сразу поправился я. — Я вовсе не хотел обидеть вашего друга. Оборотимся лучше к вам: разве комплименты, которые расточаете, добиваясь дамы, не являются — строго говоря — враньем?

— Но это вранье другого свойства.

— В абсолютном смысле — ничуть. Да говори люди одну правду, все бы завтра же перестрелялись на дуэлях.

— Вы так судите о людях, потому что чувствуете слабость своей позиции газетчика, — сказал Пушкин.

— Да, но зато все, что преподносит газета, повторяют мои читатели. У меня самый большой тираж в России, и каждое слово правды стоит дорого… Хотите, Александр Сергеевич, мы вместе будем делать газету? Влияние «Пчелы», умноженное на талант вашего пера принесут небывалый эффект.

— А Греч? — отрывисто спросил Пушкин.

— Его я отставлю! Отступные заплачу, коли потребуется.

— А власти?

— Бенкендорфа уговорю.

— Вы делаете мне предложение…

— От которого невозможно отказаться, — закончил я мысль поэта. — Это будет не завтра, но будет непременно, если вы дадите согласие — даю вам в том мое слово.

— Не надо клятв, я вам верю, — сказал Пушкин, потупив голову.

— Подумайте, Александр Сергеевич, такой оборот мог бы очень пойти на пользу дела. Помните, что вы сами предлагали союз — вот вам встречное предложение. Газета — дело хлопотное, но оно того стоит. Книгу вы пишите месяцы, а то и годы — насколько еще растянется ваш Онегин? Газета выходит трижды в неделю, вы можете написать о том, что услыхали вчера и о том, что уже послезавтра будет неважно. И читателей у вас будет всегда ровно столько, сколько у газеты. У «Пчелы» сейчас тираж четыре тысячи плюс исключительное право на печатание политических новостей. У литературных журналов счет идет на сотни экземпляров и из-за границы они доставляют только новые моды.

— Предвижу сложности, но отказаться от заманчивого предложения я не в силах, — сказал Пушкин. — Боюсь, что с Вяземским мы можем разойтись.

— Мы же не разошлись с Грибоедовым, хоть он и не мог не заметить, что вы часто призывали меня, а я обязательно откликался…

— Это верно, — ответил Александр Сергеевич, но впал в задумчивость.

Я попытался расшевелить его расспросами о «Мазепе», но он отвечал односложно и картину новой поэмы я для себя не вывел. Пушкина все больше интересовало газетное дело.

— Фаддей Венедиктович, дело не столько в должности для меня, сколько в практическом исполнении наших планов. Как вы его видите, с чего, по-вашему, нам следует начать?

— Начинать придется издали, с шагов малозаметных. Ах, если б у нас во власти было другое понятие… Вот Наполеон, к примеру, в 1802 году предложил одному журналисту возглавить правительственное издание, чтобы руководить общественным мнением. Журналист ответил: «Как только узнают, что издание контролируется правительством, ему перестанут верить». И Наполеон это принял.

— Но у нас об этом и речи быть не может, к сожалению!

— Согласен, — ответил я. — У нас до сих пор непременное условие существования всякой власти — чтобы перед ней смирялись, чтобы в ней видели всемогущество, полученное от Бога, чтобы в ней слышали глас самого Бога. Вот с этого нам и следует начать, по моему разумению.

— И как же бороться с этой скалой?

— Щелочку искать. Точнее — самим размывать, — сказал я. — Сегодня невозможна никакая критика текущих дел, всякая тема запретна, кроме умеренной литературной. Нужно найти щелку для того, чтобы из нее создать сначала лаз, проход, потом плацдарм. Нужно найти тему — самую безобидную для общественной жизни — и взять ее под свой контроль, заставить что-то изменить по нашему мнению. Пусть это будет конструкция сточных канав, подсчет зверей в лесу или снабжение дровами богоугодных заведений — все едино. Важна не тема, а свобода ее обсуждать.

— А как сделать первый шаг — вот вопрос! — воскликнул Пушкин.

— Я теперь сочиняю записку в правительство, с тем, чтобы обосновать необходимость изменения нынешнего положения. Нужно привести основательные доводы, чтобы получить согласие. Моя система такова: я разделил все население на три состояния. Высшее составляет аристократия, на мой вкус — уж простите, Александр Сергеевич! — она косна и малообразованна, и на нее можно воздействовать мнениями авторитетных для нее людей.

— Не вижу в уважении к авторитетам ничего плохого, — заметил Пушкин, — но с вашим взглядом на аристократию я совершенно не согласен. Вы покажите мне обязательно записку для замечаний!

Я поклонился и продолжил:

— Еще вам обиднее будет, что я низшее состояние вывел похожим на аристократов — оно рассуждает более, чем думает…

— Фаддей Венедиктович! Это несносно!

— Обещаю показать записку для критики, Александр Сергеевич, — согласился я. — Продолжаю: низшее состояние на высшее похоже тем, что и на него можно влиять с помощью авторитетов, точнее — авторитетных символов, например, Матушки России. Достаточно ввести этот образ в текст и ему поверят, я это на «Пчеле» проверял. Среднее состояние у меня включает дворян, мещан и купцов сразу, потому что объединяет их основной признак — образованность. Именно это состояние является важнейшим, с точки зрения формирования общественного мнения, считаю я. На этих людей надо действовать с помощью некоторой ограниченной гласности. Для правительства, чтоб не упоминать «свободы» — это положение дел я предложил называть «гласностью».

— Интересное слово, — вставил Пушкин.

— Сам горжусь, — ухмыльнулся я. — Среднее состояние не склонно слепо доверять авторитетам и больше полагается на разум, чем на эмоции; оно в основном рассуждает, обдумывает и предлагает свою точку зрения другим. Поэтому завоевать доверие этого слоя особенно важно для управления общественным мнением. И добиться этого доверия можно, только разрешив критику власти, рассуждаю я в записке. Меры, принимаемые властью, должны подвергаться критике в печати, хотя бы в мелочах, хотя бы в незначительных деталях. Только услышав критику в адрес власти, причем критику умную, справедливую, хоть и умеренную, читатель из среднего слоя начнет доверять и правительственной пропаганде, похвалам, высказываемым прессой в адрес власти. Такая ограниченная гласность, кроме пропагандистского успеха, будет благодетельна еще и вот в каком отношении: чиновники не будут полностью бесконтрольны в своих действиях, общество получит влияние на принимаемые ими решения, хотя бы и в очень ограниченной сфере. А совершенное безмолвие порождает недоверчивость, неограниченная гласность производит своеволие, гласность же, вдохновленная самим правительством, примиряет обе стороны.

— Блестяще! — зааплодировал Пушкин. — Вы — дьявол!

— Чем циничнее описать такой механизм руководства умами, тем больше он понравится властям! В записке я представляю общество как котел, в котором накапливается недовольство, а нашу тему — клапаном, который даст отвод этому накопившемуся пару. Тогда общество будет знать, что есть тема, свободная от цензуры и чувствовать иллюзию свободы… Нужно убедить всех: и правительство, и Бенкендорфа, и государя в необходимости такого клапана.

— Это и будет наша архимедова точка, которой мы все перевернем в России! — воскликнул Пушкин.

— Да, как только мы получим в свои руки управление таким клапаном — мы получим с ним ключ к свободе. Вслед за одной темой, свободной от цензуры, со временем последует другая, потом третья… Я обязательно покажу вам эту записку, прочтите внимательно, здесь нельзя промахнуться.

— Хороший план, — сказал Александр Сергеевич. — Только увидим ли мы воочию его результат?

— Не мы, так другие. А нас — добрым словом помянут.

2

28 июля я нежданно нашел у себя в редакции записку и сообщение о том, что меня с раннего утра разыскивал Пушкин. Даже Греч, живущий в том же доме, в редакцию еще не поспел, был только Сомыч. Сначала Пушкин прислал записку, через полчаса явился сам и хотел видеть меня. По словам Сомова, Александр Сергеевич был отчего-то в растревоженных чувствах. «Уж не дуэль ли опять?», — обеспокоился Орест Михайлович. Я принял беззаботный вид, сказал, что, верно, поэты любят делать из мухи слона, а сам подумал, что может быть, дуэль не самое худшее, в конце концов, Пушкин до сих пор из подобных историй выкручивался.

Я уединился и распечатал записку. Предчувствие меня не обмануло.

«Любезный Фаддей Венедиктович!

Я попал в затруднительное положение и нуждаюсь в хорошем совете. Сегодня я вызван на допрос к генерал-губернатору Голенищеву-Кутузову, причем по уголовному делу, требующему установления авторства «Гавриилиады». Ясно, что от меня ждут признания, но последствия могут быть ужасными. Надеюсь на вашу поддержку.

Свидетельствую вам искреннее почтение,

Пушкин.

P.S. Не имея сил ждать дольше, я отправился к вам лично, но опасаясь, что за мной могут наблюдать, я не решился ехать к вам домой (пуганая ворона куста боится, а я ворона пуганная, и неоднократно). А визит литератора в редакцию всегда можно оправдать.