Я быстро прочел письмо, где от имени Его Императорского Величества сообщалось, что дело о «Гавриилиаде» прекращено, обвинения с Пушкина сняты навсегда.
— Я прощен и теперь совершенно свободен! — с глубоким чувством сказал Пушкин, остановившись передо мной. Лицо его сияло одухотворенно. Было ясно, что с его души упал камень, и теперь Александр Сергеевич чувствует небывалый прилив сил, словно после возвращения из ссылки. Верно, последние два месяца ему не даром достались. Ну да теперь все будет по-новому.
— Рад за вас, Александр Сергеевич, сердечно рад, — искренне сказал я.
— А вы не верили!
— И правильно, что не верил, — сказал я. — Мне кажется, что спасло вас только Божье Проведение, которому вы зачем-то нужны в Санкт-Петербурге.
— А вот и нет! Меня спасла царская милость, а Божье Проведение знало бы наперед, что я собираюсь из столицы уехать!
— Постойте, но зачем? Боитесь, что царь передумает?
— Нет, совершенно не боюсь. Я просто хочу ехать! Не могу больше сидеть! Я последние месяцы провел словно под домашним арестом, все — больше не могу. Еду! Хочу снова в кибитке пожирать дорогу, глядеть по сторонам, двигаться, скакать, трястись на ухабах! Хотите анекдот, Фаддей Венедиктович? Должности-то у меня нет, и я недавно еще пользовался подорожной, выписанной на лицейского ученика Пушкина. Каково?! Оцените!
— Понимаю, что вам было нелегко в последние месяцы, но стоит ли сейчас уезжать? Вы твердо решили?
— Так ведь осень! Осень, Фаддей Венедиктович. Не было еще случая, чтоб я осенью без нужды в городе сидел… Верно, вы сразу про наши планы вспомнили? Так они остаются в силе — если вы не против. Я все помню — и относительно моего «Мазепы», переименованного в «Полтаву», и вашего «Выжигина». Хоть у нас и обнаружилась разница взглядов, думаю, что она не повредит?
— Надеюсь, что нет.
Честно говоря, Пушкин в который раз привел меня в смущение. С одной стороны, он показывает мне свое дружество, говорит об общих планах, но при этом он не интересуется моим мнением — он уже все решил. Эгоизм поэта сквозит во всем. Ну да он таким родился.
— Надолго едете?
— Несколько месяцев — иначе при наших дорогах и затеваться не стоит. Сейчас махну в Малинники, а затем в Москву.
— Тогда позвольте мне дать вам чтение в дорогу. На дальний путь не хватит, но до Малинников свезет без скуки, — я протянул Пушкину «Эстерку».
— Спасибо, — Александр Сергеевич схватил книжку и поднес к носу. — Люблю запах свежей типографской краски! — Длинными цепкими пальцами он открыл томик и быстро просмотрев, остановился на фронтисписе. Затем глянул испытующе. — И вы не сняли посвящение, даже когда узнали, что судьба моя висит на волосе? Спасибо.
— Я его, напротив, вписал.
— Это жест настоящего друга и отважного человека. Представляю: меня увозят в крепость, а у вас книжка выходит с посвящением государственному преступнику. Смело! Отчаянный вы народ, поляки! — Пушкин обнял меня, мне показалось, изо всех сил.
Я почувствовал себя стиснутым — его руки, оказывается, имеют хватку бондарного обруча. Какая жизненная сила в этом небольшом человеке! Даже немного страшно — сколько в нем всего таится до поры. Словно в одной телесной оболочке уживаются несколько людей. Все время делаешь открытия.
— Еще раз — спасибо, это подарок бесценный, — Пушкин протянул книгу Никите. — Положи в мой дорожный саквояж. — Знаете, я намерен посвятить вам «Полтаву», Фаддей Венедиктович!
— Благодарю вас, Александр Сергеевич, я польщен, но не стоит.
— Почему же?
— Вы не только добьетесь лишнего порицания от некоторых ваших друзей, но и рассекретите раньше времени наши взаимоотношения, — говорил я спокойно и глядя прямо в глаза Пушкина.
— Вы решительно против, Фаддей Венедиктович?
— Решительно.
— Хорошо, отложим тогда. Но за мной должок! — улыбнулся Пушкин. — Вы знаете, я уезжаю с легким сердцем еще и потому, что несмотря ни на что мы с вами вместе. Я все-таки предвижу у этого союза большое будущее. Ваша газета, мое слово — мы многое сумеем сдвинуть, если верно сложим силы. Вы должны завершить «Выжигина», я — «Полтаву». Там сойдемся и решим, что делать дальше. Согласны?
— Что делать, Александр Сергеевич, — с вами не совладать, — сказал я со вздохом. — Приходится отпускать. Поезжайте, творите, развлекайтесь. Возвращайтесь отдохнувшим. Планы наши от нас не уйдут, лишь бы мы сами от них не отказались. Скатертью дорога.
Мы обнялись.
— Кстати, пишите вы мемуары?
— Нет.
— Отчего же, Фаддей Венедиктович? С вашим острым глазом это бы были замечательные записки. У нас есть Денис Давыдов, воспевший воинскую доблесть в стихах. Но кого этим удивишь со времен Гомера? Война — это проза. Если я попаду когда-нибудь на войну, то не стану сочинять вирши, а в скупых словах постараюсь точно передать все события, которым стану очевидцем. В минуты боя мало кто способен заметить и запомнить детали. У вас же глаз и память для этого прямо предназначены — вы ухватываете и помните все как мышеловка. Я помню ваш рассказ о переправе через Березину — вот так и надобно писать! Запишите все, что помните — о финской компании, о Наполеоне, о походе маршала Ундино на Петербург, в котором, я слыхал, вы участвовали, о Рылееве, наконец… Можете даже не публиковать до времени, но напишите. Я полагаю в этом первейший долг литератора. Так мы сохраним для потомков историю нашей страны. И по этим запискам они будут судить о нас с вами. Вы предстанете этаким воякой, покорившим своей уланской саблей всю Европу, который после стал первым журналистом России.
Я смущенно приложил руку к сердцу.
— Вы верно так думаете?
— Еще раз спасибо за посвящение, — сказал Пушкин. — Я искренне тронут вашим бесстрашием. И в будущем, когда дружба наша откроется, я всегда смогу доказать вашим недоброжелателям как вы отважны и преданы в дружбе… Я скоро еду, и хочу остаток времени посвятить сборам. А то еще кто-нибудь с визитом явится… Прощайте!
— До свидания, Александр Сергеевич.
Один Бог знает, как Пушкин спасся. Хитрость ли это со стороны царя или неоправданная милость? Неужели Пушкин лучше понял Николая, чем я? Неужели история, которую я принимал за анекдот — правдиво говорит о Его Величестве? После того, как Николай Павлович назначил Бенкендорфа руководить вновь созданным Третьим отделением Собственной Его Императорского Величества Канцелярии, Александр Христофорович обратился к царю за инструкциями. Тот молча подал генералу платок. «В чем смысл вашего подарка, Ваше Величество? — спросил Бенкендорф. — Что я должен делать?». «Чем больше утрешь слез своим платком, тем лучше будешь служить». Но можно ли верить таким сказкам о добрых царях?
Пушкин поверил и не ошибся. А я изо всех сил благоразумия отговаривал его. Он покаялся и получил отпущение. Его сердце теперь чисто. А я помню, как я защищал его перед Бенкендорфом, но так, чтобы не пострадать самому. Помню, как ходил каждый день в типографию и замирал от страха, глядя на посвящение. Если бы можно было вымарать его без посторонних глаз — я бы не колебался. Но тут я знал, что жест будет замечен. Пушкин узнает о моей трусости, а остальные — о моей осведомленности в деле «Гавриилиады». Эта двойная угроза помогла моей гордости уберечься от постыдного шага. Пушкин расхвалил меня за посвящение, но я-то знаю — каково оно мне досталось! Я себе отпущение дать не могу. Искупление еще впереди, и оно должно быть настоящим искуплением всех слабостей и врак. Это Александр Сергеевич — встряхнулся как птичка — и полетел, а мой путь дольше и приземленней. Но и основательней. Поэту легко быть птичкой. А старому солдату… В человеке сомневающемся, взвешивающим и оценивающем свои поступки, легкости быть не может. Царское прощение — чужое, оно легче собственного.
Бог всем судья. Я искренне рад, что Пушкин спасся, что он весел и мчится в кибитке через осеннюю грязь в Малинники, к сельским развлечениям и непременному письменному столу.
Глава 11
Пушкин возвращается в столицу. Поэт оправдывается за «Полтаву». Просьба Пушкина содействовать разрешению «Бориса Годунова». Мой черед сказать правду. Пушкин отказывает мне в прощении. Назревает дуэль; я готов драться. Страшная весть прекращает поединок. Хлопоты Греча и приглашение Собаньской. Записка Пушкина убивает всякую надежду. Я ищу его, чтобы дуэлировать. Поэт покинул Петербург. Я прощаю Греча и разделяю с ним мою собственность.
1
Пушкин отсутствовал в столице ровно три месяца. За это время мы обменялись всего парой писем. Пушкин писал мило, но коротко. Ничего о делах, больше о домашних развлечениях Олениных да дорожных впечатлениях. Из имения Олениных в Малинниках он перебрался в Москву. А в конце января Александр Сергеевич вернулся в Петербург. Я перед тем покинул столицу — отправился в свое имение в Карлово — доделывать «Выжигина». Даже при привычке работать в газетной суете с моим главным Романом это не выходило — я постоянно сбивался с верного настроя. Даже статью, отложенную на завтра, бывает, продолжаешь совсем по-другому, что уж говорить о целом романе: иногда у меня даже появляется ощущение, словно он весь собран из лоскутов, как крестьянское одеяло. Тогда целостная картина романа пропадает и остается с тоской поглядывать на стопу исписанных бумаг. Чтобы окинуть взглядом весь труд требовалось время и уединение. Одной горькой пилюлей в этом одиноком пиршестве писателя стала рукопись «Полтавы», которую Пушкин прислал мне после повторной просьбы. Я прочел и был разочарован: Александр Сергеевич написал о том, о чем мы говорили, но по-другому. А в поэтическом произведении интонация порой важнее самих слов. С другой стороны, зная теперь монархические взгляды Пушкина, я должен был догадаться, что Петр станет под его пером героем без изъяна и примером нынешнему царю — и не иначе. Не сказать Пушкину об этом я не мог, а потому по приезде в Санкт-Петербург сразу известил его запиской. Впрочем, мое разочарование в нем не стало больше, а с течением разлуки даже сгладилось — я ждал встречи с радостью. Думая о том, что скажу ему на свидании, я удивился, насколько предвкушаю встречу — так я соскучился по его чернявой и веселой физиономии, острому языку и открытому порывистому нраву.