Я просидел так четверть часа, вспоминая все, что нас связывало с Пушкиным. Не так много, чтобы дружба таких разных людей продолжалась столь долго — почти полтора года. Александр Сергеевич, безусловно, тянулся ко мне, и дело не только в архиве Рылеева — как я однажды подумал, ведь получив опасную бумагу из архива, он не оставил меня. Но, видимо, удар, который Пушкин получил сегодня по своему самолюбию, выше его сил: оказалось, что издание его пьесы было остановлено пусть и не моей волей, но моим мнением. Получается, что великодушия в нем меньше, чем в царе.
Размышления мои — и надолго — прервал курьер из министерства иностранных дел. Он доставил несколько писем и записку от Родофиникина. Содержание ее вызвало у меня шок и мгновенное оцепенение. Не знаю — сколько я так просидел, верно не очень долго, но мне эти минуты показались краем Вечности. Вдруг в кабинете снова оказался Пушкин. Я не заметил, как он вошел, и слова его сначала не достигали моего слуха и преамбулу я упустил.
— …оставить невозможно. Итак, я чувствую себя оскорбленным и не смог бы удовлетвориться даже вашими извинениями… даже вашими искренними извинениями! — повторил Пушкин со значительным упором, и тут я стал его не только слышать, но и понимать. — А потому ничто не может меня поколебать: я вызываю вас! И не пытайтесь отделаться от меня шуточками, как вы это проделали с Дельвигом. Я вам не Дельвиг и заставлю вас ответить за подлость!
— Полно вам считаться, Александр Сергеевич, — сказал я. — Грибоедова убили.
— Как?!
Я подал записку Родофиникина, в которой он с прискорбием извещал меня о том, что российский посол Александр Грибоедов убит в Тегеране.
Пушкин порывисто, в своей манере, схватил бумагу и прочел, впиваясь глазами. «Не может быть», — прочел я по его губам. Известие сразило Александра Сергеевича, и он присел рядом со мной, положив руку на плечо. Сделал он это, скорее всего, по забывчивости, случайно, но мне даже такое участие было приятно. Сердце мое разрывалось, хотелось разрыдаться, но горло было перехвачено. Наконец, я отдышался.
— Не могу вам сейчас ответить, — сказал я. — Но, если хотите, я явлюсь к вам в гостиницу завтра чтобы обо всем договориться.
— Забудьте, — пробормотал Пушкин. — И прощайте! — Он вскочил и выбежал из кабинета также стремительно, как и появился в нем.
Больно было невыносимо, и Пушкин, я думаю, чувствовал то же, потому и бежал. Не хватало, чтобы два не первой молодости литератора разрыдались друг перед другом!
Кое-как я пришел в себя и набрался мужества, чтобы позвать Греча.
— Николай Иванович, Грибоедова убили!
Греч читал записку шевеля губами — медленно, по-редакторски.
— Горе-то какое, Фаддей Венедиктович! Прими мои соболезнования. Я знаю, каково это — близких друзей терять. — Греч обнял меня и мягко похлопал по спине. — Я все по редакции сделаю, а ты домой поезжай и завтра пропусти. Если что — сам к тебе наведаюсь. Или, может, на людях тебе полегче будет?..
— Дома тоска — не усижу, — сказал я. — Завтра приеду.
— Эх, что за беда! — покачал головой мой первый помощник. — Как же это случиться могло? Как допустили? С ним же казаки, он — посол, личность неприкосновенная… Такого человека загубили. Он бы у нас скоро министром стал, ей Богу!.. Как ты, Фаддей?
— Спасибо, Николай Иванович, ничего. — Я встал, и комната поплыла словно не комната, а театральный задник, нарисованный на холсте и движимый машинерией.
— Давай, я тебя до извозчика провожу.
Николай Иванович подставил мне свое сухое, но крепкое плечо. Я зацепился за него, и комната скоро перестала кружиться. Греч накинул на меня шубу, послал Митьку за извозчиком и довел до крыльца.
— Я дела сделаю — заеду! — крикнул он, когда извозчик тронул повозку.
Дома, узнав, все захлопотали, ходить стали на цыпочках, говорить шепотом, словно покойник был у нас в доме. Меня это злило, и я заперся в кабинете. Открыл только Гречу. Я немного выпил, но тяжесть не оставляла меня, словно вместо опьянения у меня сразу сделалось похмелье. Был и тяжелый вкус во рту, и болезненное состояние, и угнетенный дух. Я думал как мне отделаться от назойливого визитера, чтобы не ощущать себя тяжелобольным, с которым говорят о погоде и прячут глаза.
Но Николай Иванович ступал твердо, голос не понизил ни на терцию, а разговор затеял о литературе. Само собой — в ход пошел Грибоедов, но не так как можно было полагать: Греч выпросил список «Горе от ума» и стал так уморительно и славно читать его в лицах, что туча в душе развеялась, и я сам стал вторить и даже смеяться. Греч меня спас в ту ночь — мы дочитали пиесу до конца и начали сызнова.
Никакое утешение, наверное, не могло бы облегчить тогда мою участь, а стихи самого Александра Сергеевича легли на сердце и смягчили его горечь. И надпись на рукописи, оставленная рукой автора, уже не жгла. ««Горе» мое завещаю Булгарину. Верный друг Грибоедов». Так уж складывается, что друзья оставляют мне завещания, а я их исполняю. Вот и с этим уже начато: часть «Горя» выходила в «Талии». Выйдет и оставшееся. Это я обещал живому, и дух его порадуется выполненному слову. Аминь.
2
Непереносимое чувство утраты сменилось тупой болью в сердце, которая отдается всякий раз, когда пытаешься лишь пошевелиться. Все напоминало мне о незабвенном Александре Сергеевиче, всякое дело было противно. Я сидел дома и, кажется, впервые в жизни пребывал в безделье. Обитал в кабинете, читал легковесных французских авторов и изредка принимал посещавшего меня Греча.
После этой ночи Николай Иванович стал мне как-то особенно близок, и я напрочь забыл то, что он доносил фон Фоку. Многое мы делаем не по умыслу, а по надобности, выбирая из двух зол меньшее. Судить человека надобно по тому, в чем он сам волен, а не по вынужденным поступкам. Так я написал рецензию на пушкинова «Бориса Годунова» и множество других записок. Так что ж?.. А Греч все-таки хороший малый, и его добровольная обо мне забота это показывала сполна.
От Пушкина вестей не было.
Спустя некоторое время я неожиданно получил записку от Собаньской. Она писала, что ее не радует то, что наше знакомство было прервано и приглашала к себе на вечер. Приглашение было нежданным, но я обнаружил, что имя Каролины не вызывает у меня жгучей ненависти и ревности. Я почувствовал, что могу глядеть на нее спокойнее, и мне тут же захотелось ее увидеть. Может быть, возобновление знакомства прояснит и темную сторону прежних отношений, о которой я остался в неведении. Я так и не знал: какие поступки Каролина совершила по своей воле, а какие вынужденно. А потому и судить ее я не мог. Я подумал, что все еще может разъясниться в пользу Собаньской. Я простил Греча, почему мне не простить Лолину, если она действовала не от своего сердца? Смерть Грибоедова дала мне больше смирения и терпимости к чужим грехам. Кровь перестала бросаться в голову по пустякам. Я не надеялся вернуть Каролину, но готов был понять и примириться. Именно с таким настроением я собирался на вечер к Собаньской. Но перед тем, как сесть в возок, я получил еще одно письмо — от Пушкина. Конверт принес посыльный из гостиницы Демута.
«Про старые дрожжи не говорят трожды; не радуйся нашед, не плач — потеряв. Сочувствую вашему горю, перенесите его мужественно, как старый солдат. Не мучьте себя воспоминаниями о несделанном — вы, я знаю, были Александру Сергеевичу преданным другом. Вам, верно, теперь не до дел, но все перемелется — мука будет. Видите, кроме пословиц ничего путного сказать не сумею. Питаю надежду, что ваша былая привязанность вернется к вам и поможет справиться с теперешним душевным ненастьем.
Ваш Пушкин».
Лишь в дороге — натрое перечитав записку, — я вдруг понял смысл последней фразы. Меня обдало жаром уязвленности, и силы покинули меня. Некоторое время я сидел без движения. Пушкин ясно дал мне понять, что приглашение Каролины — это не ее шаг, а выполнение чужой воли — его воли. Медвежья услуга. Что за наглая заботливость? И это его шаг навстречу? Ни один враг не может оскорбить так, как это походя сделает друг.
— Степан, к Демуту поезжай! Скорей!
Слуга развернул карету с полдороги, и мы помчались к гостинице.
Кто позволил ему так играть чужими чувствами? Что за бесцеремонное дружелюбие? Он полагает, что по своей воле может отнимать и дарить счастье? Допустим, к женщинам он относится с презрением и ценит только гризеток, но меня он называл другом! Он не только сводничает с тем, чтобы развлечь меня, он еще и не стесняется говорить об этом! Ярость наполнила меня до краев. От таких друзей надо избавляться как от врагов! Моя чаша терпения переполнилась. Столько раз я сдерживался и находил для него слова оправдания. А Пушкин подначивает меня, дразнит словно льва, сидящего в клетке, сплетенной из непреодолимых связей дружбы и восхищения редким талантом. Но тут он перешел всякую границу. Я решился вызвать его и убить.
В гостинице я ринулся в его номер. Дверь оказалась заперта, на стук никто не отзывался, я стал бить сильнее. У кого сегодня в городе бал? А может он поехал к Собаньской? Уже сидит у ног Прекрасной дамы и ждет моих изъявлений благодарности за сводничество?
На шум прибежал мальчишка-посыльный.
— Его благородие утром съехали!
— Что?
— Уехал барин! — мальчишка махнул рукой, указывая на дорогу.
Тогда я отпрянул от двери, разогнался буйволом и сорвал ее с петель.
Мальчишка заорал блаженным.
Я ввалился в нумер, но ничего не увидел в наступивших сумерках.
— Огня! — крикнул я.
Мальчишка опомнился и зажег стоявший на бюро канделябр. Я осветил комнату — верно, уехал, жилище выглядело покинутым. Мне хотелось еще что-нибудь сокрушить, но ничего подходящего на глаза не попалось. Я оборотился к бюро, поставил канделябр и увидел там какие-то бумаги. Я перелистнул верхнюю страницу. Под ней лежали черновики писем. Я принялся читать:
«…Вы смеетесь над моим нетерпением, вам как будто доставляет удовольствие обманывать мои ожидания; итак, я увижу вас только завтра — пусть так. Между тем я могу думать только о вас.