Дневник Булгарина. Пушкин — страница 8 из 37

— К вашим услугам, — я театрально склонил голову.

— Благодарю, — ответил Пушкин, обретая прежний беззаботный вид, — надеюсь, что душеприказчик мне потребуется не ранее, чем через четверть века.

Мы вышли в залу, куда через другие двери немедленно вошел барон.

— Сердечно рад, Антон Антонович! Надеюсь, вы теперь в добром здравии. А то Александр Сергеевич известил о вашем недомогании.

— Я полностью здоров, Фаддей Венедиктович, — ответил Дельвиг, сморкаясь. — Александру от волнения за меня — показалось…

— Вот и прекрасно.

Я представил барона жене, и мы перешли в столовую.

Составляя меню, я подбирал блюда с оглядкой на то, чем потчевал меня Александр Сергеевич в ресторане «Доминик»: хотелось сделать приятное его вкусу. Но и от себя к «Вдове Клико» и бургундским я прибавил испанское легкое вино (пристрастился в Испанскую кампанию), а в блюдах — перепелов, миньоны из парной телятины да стерляжью уху.

Александр Сергеевич был весел и, по обыкновению, шутил. Антон Антонович был настроен как бы флегматично, но кушал с аппетитом и за беседой следил внимательно. Заметно было, что больше его интересуют слова друга. Когда говорил Пушкин, барон обращался к нему и от внимания переставал жевать. Сам он говорил немного, но все дельно. Со мною был предупредителен, поднимал тосты за хозяина дома, хозяйку и их благоденствие. За Ленхен Пушкин пил стоя, делал ей приятные комплименты. Но жена нас скоро оставила под благовидным предлогом. Литературные беседы ей скучны, а наш круг постоянно в них впадал.

Пушкин, судя о стихах и прозе, выказывал полное знание предмета — он, оказывается, следит и знает обо всем. Я даже осмелился проверить, испросив его мнение об одном малоизвестном авторе. Александр Сергеевич немедленно дал ему короткую полную характеристику. А это противоречит мнению, что он только игрок и волокита, по крайней мере, он еще и большой ученый.

Наблюдая всезнайство Пушкина, мне вдруг пришла странная мысль: знает ли он об истории с его «Годуновым»? Ведь и самые тайные вещи иногда бывают узнаваемы. Государственные секреты разглашаются, что говорить о частностях. Но нет, что за глупости, зная, он бы не пришел. Он бы счел меня своим первым врагом. Сколько он всего искреннего наговорил мне в последнее время… нет, нет, невозможно. Даже если кто-то вокруг него, тот же Вяземский, строил догадки, он ни минуты в них не верил, иначе бы не пришел ко мне в дом. А рассказ о Кюхельбекере! Ведь Пушкин признавался мне, что хочет его — государственного преступника — печатать, это ли не доверие? Или напротив — проверка? Сообщил о намерении и будет ждать: последует ли официальная реакция?.. Да нет, это слишком, Пушкин вовсе не политик, он поэт и относится к человеку, полагаясь на чувство. Александр Сергеевич, похоже, хорошо постиг природу людей, он чувствует их отлично. Вот и тут, со мной, он уверен, что я не хочу ему зла, и он прав. Тем более, когда он знает об архиве Кондратия. Я готов поступиться даже в чем-то своем, чтобы ему не навредить. Неосторожен Пушкин во мнениях и трудах своих. Да и я рисковал, открывая ему тайну архива, однако не мог не проявить через доверие симпатию к Пушкину.

Я так задумался, что даже пропустил шутку Александра Сергеевича, которой он сам же от души расхохотался, чем пробудил меня от размышлений.

— Приятно мне у вас, дорогой Фаддей Венедиктович. Вот был давеча у Крылова: вкусно, но скучно. Иван Андреевич кушать любит больше, чем говорить.

— Это не грех, — отозвался я, — литераторы обычно так много говорят, что несколько молчунов среди них только бы установили равновесие.

— И верно. Барон, скажи, почему люди, которые каждый день пишут, еще и говорят каждый день?

— Пишут — недоговоренное, говорят — недописанное, — пробормотал Антон Антонович.

— Ха-ха-ха! — снова рассмеялся Пушкин. — Точно! Начнешь, бывало, читать какую-нибудь критику: ни начала, ни конца, и мысль как будто отдает бутылкой.

— А ведь мы все также пишем критики, — напомнил я. — Предлагаю поклясться накануне соблюдать обет молчания.

— Это гарантирует только начало критики, — напомнил Дельвиг. — А что делать с концовкой?

— Еще не знаю, Антон Антонович, — признался я.

— Да очень просто, — сказал Пушкин, — обещать окончание в следующем номере, а там сызнова начинать! Одна напасть — как же соблюдать обед молчания? Вы оба, допустим, можете вечер провести с женами. Между супругами обычно уже так много сказано, что и помолчать не грех. А как быть мне — холостяку? А ведь прежде, чем с дамой молчанием заняться, нужно же водопад слов пролить, да не просто, а о последних течениях, поэтических тонкостях. Поневоле оскоромишься и что-нибудь из завтрашней статьи приведешь… Впрочем, — в серьезной манере закончил Александр Сергеевич, — именно из-за того я больше люблю иметь дело с гризетками…

Я хотел возразить, но Антон Антонович взглядом показал, что не следует. Верно, Пушкин находится сейчас в конце очередного романа и думает о женщинах мрачно.

— Так выпьем же за жен! — заключил поэт. — Это лучшие женщины. Должно и я когда-нибудь женюсь. Может, не скоро, сил к таким обильным возлияниям уже не будет, так я скажу ей: милый друг, я столько выпил в вашу честь, что пора бы знать честь… нет, не так, что трезвость моя — утлый плот, влекомый выпитым бургундским… Лучше стихи:

Что же? будет ли вино?

Лайон, жду его давно.

Знаешь ли какого рода?

У меня закон один:

Жажды полная свобода

И терпимость всяких вин.

Погреб мой гостеприимный

Рад мадере золотой

И под пробкой смоляной

Сен Пере бутылке длинной.

В лета красные мои,

В лета юности безумной,

Поэтический Аи

Нравился мне пеной шумной,

Сим подобием любви!

Ныне нет во мне пристрастья —

Без разбора за столом.

Друг разумный сладострастья,

Вина обхожу кругом.

Все люблю я понемногу —

Часто двигаю стакан,

Часто пью — но, слава богу,

Редко, редко лягу пьян.

Антон Антонович предложил тост за эпикурейство.

— Кстати, ваше испанское вино прелестно освежает, — заметил Пушкин. — Вот поэтому все испанцы должны быть веселы и беззаботны.

— Они пьют это вино прямо из бурдюков: подставляют рот под струю и льют в горло — не глотая. Я этому научился, когда воевал в Пиренейских горах.

— Вот я говорил уже, что у вас острый глаз! Учись, Дельвиг, все подмечать, а не «Что вдали блеснуло и дымится? Что за гром раздался по заливу?..» Но при такой наблюдательности у Фаддея Венедиктовича есть еще один волшебный дар — фантазия. Помнится, читал я ваш рассказ о странствиях в XXIX веке. Творится там невероятное: на военных маневрах аэростаты поднимают в небо сотни солдат, которые прыгают вниз и плавно опускаются на землю благодаря, кажется, парашютам. По улицам ездят повозки без лошадей, люди употребляют заводные калоши, по небу летают воздушные дилижансы. Зрительные трубы позволяют рассмотреть не только, что делается в далеком городе, но и услышать разговор жителей, а особый лорнет видит человека насквозь, работу сердца и других органов. Люди заселили Луну, а пищу получают со дна морского.

— Однако как вы все точно запомнили, Александр Сергеевич! — воскликнул я.

— Я недавно перечитывал… Если хорошо обдумать и развить это направление, то может получится интересно. Вы не собираетесь ли продолжать писать такие небылицы?

— Нет, я теперь больше увлечен историей и современностью.

— Однако ж вы описали будущее не без сарказма, — заметил Пушкин, — заменив там всеобщее обращение французского языка арабским. Да еще назвали язык Вольтера однозвучным и беднейшим словами из всех языков!

— Я припоминаю, что и горожан вы не пожалели, — добавил Антон Антонович. — У вас там дома стоят из чугуна, и жители вынуждены ходить по железному городу в шляпах с громовым отводом и металлической цепочкой для сплыва электрической материи на землю.

— Да, это смешно, — хмыкнул Пушкин. — Стоит представить на моем цилиндре еще и железную палку с цепочкой!..

— Ну, если будет такая мода — то и будете носить, — уверенно сказал я.

— Вы и моду не раз вышучивали, Фаддей Венедиктович. Ваше счастье, что дамы не читают пока невероятные небылицы, а то бы они вам этого не простили.

— Верно, потому вы, Фаддей Венедиктович, и не отыскали своих произведений в библиотеке XXIX века! — хохотнул барон.

— Это говорит только о скромности нашего хозяина, — вступился за меня Пушкин. — Да и кто знает, может быть, мы еще успеем в оставшейся жизни написать что-то, что переживет века.

— В вас-то я не сомневаюсь, Александр Сергеевич, — ответил я комплиментом.

— Ваши машины для делания стихов и прозы также превосходны, а особенно то, что они изобретены в наше время и передаются по секрету от безграмотного к бестолковому и обратно. Верно, что головы у некоторых наших писак устроены гораздо проще любой машины, и работают скорее механически, чем вдохновенно. И вполне допускаю, что такие же писаки будут встречаться и в будущем. Но неужели вы верите в то, что хоть и через тысячу лет на юридическом факультете университета появятся отделения: добрая совесть, бескорыстие и человеколюбие?

— Я верю в Просвещение, — сказал я твердо.

— Я тоже, но скорее, мне кажется, осуществится другая ваша поразительная выдумка: потомки уничтожили все леса и дерево у них ценится так высоко, что из него делают деньги. Каково: деревянные рубли! Такое я даже вообразить не в силах!

— Спасибо! Превосходить первого романтического поэта в воображении, да по его собственному признанию — величайшая похвала!

— Уверяю вас, Фаддей Венедиктович, это не самое удивительное дело, — заметил барон Дельвиг. — Пушкин всех хвалит, это не штука. Вот когда он начнет вас ругать, это значит — вы добились настоящего его внимания и расположения. Меня он начал критиковать лишь недавно, а ведь мы с детства друзья.