Нет, удел твоей жены – аплодировать другим.
В художественном колледже одна Мистина знакомая взбивала в миксере мокрый бетон, пока мотор не выгорел тучей горького дыма. Так она высказалась о судьбе домохозяек. Сейчас эта девушка наверняка живет в пентхаусе, поедая органический йогурт. Она богата и сидит в позе лотоса.
Другая Мистина знакомая по колледжу играла трехактную пьесу с куклами в полости рта. Это были крохотные костюмы, надевавшиеся на язык. Она держала сменные костюмы за щекой, как за кулисой. В антрактах она просто-напросто смыкала губы – опускала занавес. Зубы ее были огнями рампы и дугой просцениума. Она надевала на язык костюм за костюмом. По окончании трехактной пьесы у нее вокруг рта красовались «растяжки». Так безобразно растягивалась ее круговая мышца рта.
Однажды вечером, исполняя в выставочной галерее лилипутскую версию «Величайшей из рассказанных историй»,[25] эта девушка едва не подавилась насмерть, когда крохотный верблюд попал ей в горло. Нынче она наверняка катается в грантах, что твой сыр в масле.
Питер с его похвалами всем прелестным Мистиным домикам, он был так не прав. Питер, сказавший, что она должна укрыться от всех на острове и писать только то, что любит, – это был совет мудацкий.
Твой совет, твои похвалы были всегда мудацкими.
По твоим словам, Мора Кинкейд двадцать лет мыла рыбу на консервном заводе. Она учила своих детишек какать в горшок, полола свой садик, а однажды вдруг села и написала шедевр. Вот сука. Без диплома, без занятий в мастерской прославилась навеки. Ее любят миллионы людей, которых она никогда не встретит.
Для протокола: погода сегодня горька, со случайными вспышками ревнивого гнева.
Просто чтобы ты знал, Питер: твоя мать по-прежнему сука. Она работает неполный день на контору, которая подбирает для людей фарфоровые сервизы, стоит их посуде слегка побиться. Она случайно услышала, как одна богатая летняя женщина – загорелый скелетик в трикотажном шелковом пастельном платьице – сказала, сидя за ленчем:
– Какой смысл быть богатым на этом острове, если здесь нечего купить?
Услышав это, Грейс принялась допекать твою жену: рисуй. Дай людям то, из-за чего они будут драться, вопя: «Мое!» Будто Мисти может вынуть шедевр из задницы и вернуть Уилмотам их состояние.
Будто так она может спасти весь остров.
На носу день рождения Табби, Большие Тринадцать, а денег на подарок нет. Мисти будет копить чаевые, покуда не хватит, чтоб уехать и жить с ней в Текумсе-лейк. Они не могут жить вечно в гостинице «Уэйтенси». Богачи и богачки жрут остров живьем, а Мисти не хочет, чтоб Табби выросла бедной, под пятой богатеньких мальчиков-наркоманов.
Мисти прикидывает: к концу лета они смогут свалить. Она не знает, что делать с Грейс. У твоей матери должны быть друзья, они ее приютят. Есть церковь, которая всегда ей поможет. «Дамское общество алтаря».
Здесь, в церкви, их окружают витражные святые – все они проткнуты стрелами, зарезаны ножами и горят на кострах – и Мисти невольно вспоминает тебя. Твою теорию страдания как средства обретения божественного вдохновения. Твои истории про Мору Кинкейд.
Если в страдании и нищете – вдохновение, Мисти сейчас переживает расцвет.
Прямо тут, где все жители острова встали вокруг нее на колени, молясь, чтоб она начала рисовать. Стала их спасителем.
Вокруг – святые, что улыбаются и творят чудеса в миг мучений, и Мисти протягивает руку за псалтырем. За любым из дюжины пыльных старых псалтырей – одни без обложек, с других свисают трепаные ленты сатина. Она берет один наугад, открывает. И… ничего.
Она листает страницы, но ничего не находит. Лишь молитвы и гимны. Никаких особых тайных иероглифов не накорябано внутри.
И все ж когда она идет, чтоб положить псалтырь на место, на дереве скамьи, где тот лежал, ножом вырезаны слова:
– Уезжай с этого острова, пока не поздно.
И подпись: Констанс Бёртон.
8 июля
На их пятом настоящем свидании Питер сделал паспарту и раму для картины, нарисованной Мисти.
Ты, Питер, говорил ей:
– Вот эта вещь. Эта картина. Она будет висеть в музее.
Картина была пейзажем – дом, окруженный террасами, затененный деревьями. Кружевные шторы на окнах. Розы, цветущие за белым частоколом. Синие птицы, пролетающие сквозь пласты солнечного света. Дымная лента длинным завитком из одинокой каменной трубы. Мисти и Питер были в багетной мастерской рядом с колледжем, и Мисти стояла спиной к витрине, чтобы никто, заглянув, не увидел, чем они занимаются.
Мисти и ты.
Чтобы никто не увидел ее картину.
Ее подпись – внизу, прямо под частоколом: Мисти Мэри Кляйнман. Не хватает лишь смайлика. Сердечка над буквой «й» в слове Кляйнман.
– Ну, может, в музее китча, – сказала она.
Картина была всего лишь улучшенной версией того, что она рисовала с самого детства. Деревенька ее фантазий. И видеть это ей было более тошно, чем саму себя, голую, толстую, на тошнотворнейшем автопортрете. Банальное сердечко Мисти Мэри Кляйнман красовалось на картине. Слащавые мечтания нищей, одинокой шестилетки, которой она останется до скончания дней. Вся ее жалкая, миленькая стразовая душонка.
Банальный маленький секрет ее счастья.
Мисти непрестанно оглядывалась, чтоб убедиться: в витрину никто не смотрит. Никто не видит самую трафаретную, подлинную сторону Мисти, изображенную здесь акварелью.
А Питер – дай ему Бог здоровья – спокойно вырезал паспарту и поместил на него картину.
Ты вырезал паспарту.
Питер поставил стусло на верстак мастерской и выпилил рейки для рамы. Питер бросил взгляд на картину, половина его лица улыбнулась, большая скуловая мышца загнула кверху левый угол рта. Питер всегда поднимал только левую бровь. Он сказал:
– Ограда террасы получилась один к одному.
Снаружи по тротуару мимо витрины прошла девушка из их колледжа. Последней ее «работой» был плюшевый мишка, набитый собачьим дерьмом. Она работала в резиновых перчатках такой толщины, что едва могла сгибать пальцы. По ее словам, «красота» была устаревшим понятием. Иллюзорным. Обманом. А она разрабатывала новую жилу. Новый поворот классической дадаистской темы. В своей мастерской она распорола животик мишки, словно делала вскрытие, и выпотрошила его, чтоб он стал Искусством. В резиновых перчатках, перемазанных коричневой вонью, она неуклюже орудовала иглой с красным кетгутом. И назвала свое детище «Иллюзии детства».
Другие ребятки из колледжа, ребятки из богатых семей, ребятки, что путешествовали и видели настоящее искусство в Европе и Нью-Йорке, – все они делали такие «работы».
Один мальчик из Мистиного класса онанировал, стараясь к концу года заполнить спермой копилку-свинюшку. Он жил на дивиденды с трастового фонда. Девушка из Мистиного класса пила разноцветную яичную темперу и запивала настойкой ипекакуаны,[26] чтобы выблевать шедевр. Она ездила на занятия на итальянском мопеде, который стоил дороже трейлера, где выросла Мисти.
Тем утром в мастерской Питер подогнал уголки реек друг к другу. Он размазал клей пальцами и просверлил в углах рамы дырочки для шурупов.
По-прежнему стоя между витриной и верстаком, заслоняя свет солнца, Мисти сказала:
– Ты правда считаешь, что картина хорошая?
И Питер сказал:
– Если б ты только знала…
Ты сказал это.
Питер сказал:
– Ты мне свет загораживаешь. Ни хрена не видно.
– Я специально тут встала, – сказала Мисти. – Люди могут увидеть.
Пропагандисты собачьего кала, дрочки и блевотины. Ведя по стеклу стеклорезом, не отрывая глаз от режущего колесика, с карандашом, воткнутым в волосы над ухом, Питер сказал:
– Суперотстойная вонь еще не делает их работы искусством.
Со щелчком разломав стекло на две части, Питер сказал:
– Дерьмо – эстетическое клише.
Он сказал, что итальянский художник Пьеро Манцони консервировал собственное дерьмо в жестянках с наклейкой «Стопроцентно дерьмо художника», и люди их покупали.
Питер так пристально смотрел на свои руки, что и Мисти не могла оторвать от них взгляда. Она забыла следить за витриной, и у нее за спиной зазвенел колокольчик. Кто-то вошел в мастерскую. На верстак упала еще одна тень.
Не поднимая головы, Питер сказал:
– Эй.
И этот парень ответил:
– Эй.
Лет ему было, наверное, как Питеру, – блондин с пучком волос на подбородке, и бороденкой не назвать. Еще один студент художественного колледжа. Еще один богатый парнишка с Острова Уэйтенси. Он стоял и смотрел голубыми глазами на картину на верстаке. Он улыбнулся Питеровой полуулыбкой – лицо человека, больного раком и потешающегося над своим диагнозом. Лицо человека, стоящего перед расстрельной командой клоунов с настоящими ружьями.
Не поднимая головы, Питер обточил стекло на полировальном круге и вставил в раму. Он сказал:
– Понял, что я тебе говорил про картину?
Его приятель смотрел на дом, окруженный террасами, на частокол, на синих птичек. На имя Мисти Мэри Кляйнман. Улыбаясь половиной лица, качая головой, он сказал:
– Это Таппер-хаус, один к одному.
Это был дом, который Мисти только что выдумала. Высосала из пальца.
У парня в одном ухе была сережка. Старый осколок мусорной бижутерии, в уэйтенсийском стиле Питеровых друзей. Погребенная в его волосах, сережка была вычурной золотой филигранью вокруг большого красного эмалевого сердца, в золоте мерцали искорки красного стекла, стеклянных стразов. Парень жевал жвачку. С перечной мятой, судя по запаху.
Мисти сказала:
– Привет.
Она сказала:
– Я Мисти.
И Питеров приятель, он глянул на нее, наградив все той же обреченной улыбкой. Жуя свою жвачку, он сказал:
– Так что, это она? Она и есть эта мифическая леди?
Вставляя картину в раму, за стекло, и глядя только на свою работу, Питер сказал: