Дневник — страница 12 из 38

Твой совет, твой восторг – был очень и очень херовым.

Если верить тебе, Мора Кинкэйд двадцать лет моет рыбу на консервном заводе. Учит детей ходить на горшочек, сеет траву в саду, – и вдруг однажды садится и рисует шедевр. Бомбу. Без диплома, без практики в студии, – все равно, отныне она навеки знаменита. Ее любят миллионы людей, которые никогда с ней не встречались.

Просто на заметку, погода сегодня – огорчение, местами с припадками ревнивой ярости.

Просто чтоб ты знал, Питер, твоя мать – так и осталась сукой. Она прирабатывает в службе, которая подбирает людям фарфоровые столовые предметы, когда в сервизе есть недостачи. Она подслушала, как какая-то летняя женщина, – ни дать ни взять загорелый скелетик в роскошном платье из пастельного вязаного шелка, – сказала, сидя за завтраком:

– Какой смысл лезть сюда при деньгах, если купить нечего?

Только Грэйс это услышала, она тут же насела на твою жену с рисованием. Чтобы та дала людям вещь, на которую можно заявить права собственности. Будто Мисти как-то должна взять да вытащить шедевр из задницы, и вернуть семейству Уилмотов благосостояние.

Будто она может спасти так целый остров.

Приближается день рождения Тэбби, тринадцатилетний юбилей, – а денег на подарок нет. Мисти откладывает чаевые на переезд в Текумеш-Лэйк. Им нельзя вечно жить в Уэйтензийской гостинице. Богачи поедают остров заживо, и она не хочет, чтобы Тэбби росла в нищете, под притеснением со стороны богатых мальчиков с наркотиками.

К концу лета, прикидывает Мисти, им удастся свалить. Что делать с Грэйс, Мисти не знает. У твоей матери наверняка есть подруги, у которых можно поселиться. Всегда существует церковь, готовая помочь. Сообщество Женского Алтаря.

Вокруг них в церкви мозаичные святые, все утыканные стрелами, изрубленные топорами и горящие на кострах, и вот Мисти припоминает тебя. Твою теорию о роли страдания в небесном вдохновении. Твои рассказы про Мору Кинкэйд.

Если несчастье – вдохновение, то Мисти, пожалуй, уже почти добралась до вершин.

Здесь, когда весь остров стоит вокруг на коленях, молясь за то, чтобы она начала рисовать. Чтобы она стала их спасителем.

Повсюду вокруг святые, – улыбаются и творят чудеса в моменты боли, – Мисти тянется за псаломником. За одним из дюжины старых пыльных псаломников, некоторые из которых – без обложек, с некоторых свисают истертые атласные ленточки. Она наугад берет один и открывает. А там – ничего.

Она пролистывает страницы, но там ничего нет. Только молитвы и псалмы. Никаких особо секретных посланий внутри не нацарапано.

Хотя, когда она собирается положить его на место, на дереве скамьи, где ее прикрывал псаломник, вырезана надпись, гласящая – «Беги с острова, пока можешь».

Подписано – «Констенс Бартон».

8 июля

НА ПЯТОМ НАСТОЯЩЕМ СВИДАНИИ Питер снабдил подложкой и вставил в раму картину, нарисованную Мисти.

Ты, Питер, ты говорил Мисти:

– Вот эта. Эта картина. Будет висеть в музее.

На картине был пейзаж с домом, обвитым террасами, укрытым деревьями. На окнах висели шелковые шторы. За белым штакетником цвели розы. Синички летали в столбах солнечного света. Дым лентой вился из единственной каменной трубы. Мисти и Питер зашли в магазин багета[8] у кампуса, и она стала спиной к витрине, пытаясь загородить обзор любому, кто может заглянуть и увидеть.

Тебя с Мисти.

Загородить обзор любому, кто может увидеть ее картину.

Снизу была ее подпись, под штакетником, – «Мисти Мария Клейнмэн». Не хватало только улыбающейся рожицы. Сердечка над "й" в «Клейнмэн».

– Разве что в музее кича[9], – сказала она. Это была улучшенная версия того, что она рисовала в детстве. Поселок ее мечты. И видеть его было куда неприятнее, чем худший портрет самой себя, голой и жирной насколько можно. Вот было оно, заезженное сердечко Мисти Марии Клейнмэн. Сладостные грезы одинокой шестилетней девочки, которой ей оставаться всю жизнь. Жалкая душонка из поддельных самоцветов.

Банальный секретик о том, что приносит ей радость.

Мисти все косилась через плечо, чтобы убедиться, что никто сюда не заглядывает. Никто не видит самую избитую, правдивую часть ее самой, изображенную здесь в акварели.

Питер, слава Богу, просто подрезал рогожу и выровнял по ней картину.

Ты подрезал рогожу.

Питер подкрутил лобзик на магазинном верстаке и распилил скосы для рамки по каждому краю. И, когда Питер смотрел на картину, он ухмылялся в пол-лица, главная скуловая подтягивала рот в одном уголке. И бровь он поднял с этой стороны. Сказал:

– Перила у тебя вышли идеально.

Снаружи по тротуару шла девушка с худфака. Последней «работой» этой девушки был плюшевый медвежонок, набитый собачьим дерьмом. Она трудилась, спрятав руки в синие резиновые перчатки, такие толстые, что в них едва сгибались пальцы. В ее понимании, красота была условной концепцией. Поверхностной. Обманной. Она разрабатывала новую жилу. Новый выверт в классической теме дадаизма. У нее в студии уже лежал выпотрошенный медвежонок с расправленным в духе аутопсии искусственным мехом, готовый превратиться в произведение искусства. Ее резиновые перчатки были вымазаны коричневым и воняли, она с трудом удерживала иголку с красной шовной нитью. Всему этому она дала название – «Иллюзии детства».

Остальные ребята на худфаке, дети богатых родителей, те ребята, которые путешествовали и видели настоящие произведения искусства в Европе и Нью-Йорке, – все они делали работы такого же типа.

Другой мальчик из класса Мисти мастурбировал, пытаясь наполнить спермой свинью-копилку до конца семестра. Он жил за счет дивидендов фонда доверия. Другая девочка пила разные цвета яичной темперовой краски, потом глотала сироп рвотного корня, благодаря которому ее рвало шедевром. Она приезжала на занятия на итальянском мопеде, который стоил дороже трейлера, в котором выросла Мисти.

Тем утром, в магазине багета, Питер подогнал друг к другу уголки рамы. Втер голыми пальцами клей и в каждом углу просверлил дырочки для шурупов.

Продолжая стоять между окном и верстаком, перекрывая тенью солнечный свет, Мисти спросила:

– Ты правда думаешь, хорошо получилось?

А Питер отозвался:

– Знала бы ты…

Ты отозвался.

Питер сказал:

– Ты заслоняешь мне свет. Я не вижу.

Всевозможное собачье говно, кончина и блевотина. Проводя стеклорезом по стеклу, не отрывая взгляд от режущего колесика, сунув карандаш за ухо в прическу, Питер заметил:

– Сверхмерзкая вонь еще не значит, что их работы – искусство.

Разломив стекло на два куска, Питер сказал:

– Говно – эстетическое клише, – рассказал, что итальянский художник Пьеро Манзони закатывал собственное дерьмо в банки, клеил наклейки «100% ЧИСТОЕ ГОВНО ХУДОЖНИКА», и люди покупали их.

Питер так пристально разглядывал свои руки, что пришлось посмотреть и Мисти. Она не следила за окном, и они услышали, как позади звякнул колокольчик. Кто-то, должно быть, вошел в магазин. Еще одна тень упала на верстак.

Питер окликнул, не оборачиваясь:

– Эй.

И тот новый парень отозвался:

– Эй.

Этот товарищ был Питеровых лет, блондин с клочком волос на подбородке, но с таким, какой бородкой не назовешь. Еще один студент с худфака. Он был очередным богатым мальчиком с острова Уэйтензи, и стоял, разглядывая голубыми глазами картину на верстаке. Он криво ухмыльнулся, точь-в-точь как Питер, как человек, смеющийся над тем фактом, что у него нашли рак. Как человек, поставленный перед строем клоунов с боевыми винтовками.

Не поднимая глаз, Питер отполировал стекло и вставил его в новую рамку. Спросил:

– Понял, о чем я говорил насчет картины?

Тот друг посмотрел на обвитый террасами дом, на штакетник и синичек. Ни подпись «Мисти Мария Клейнмэн». Криво улыбнувшись, встряхнув головой, он сказал:

– Это дом Тапперов, точно.

Это был дом, который Мисти попросту выдумала. Измыслила.

В ухе того друга была единственная сережка. Предмет старинной бижутерии, в стиле острова Уэйтензи, как у всех приятелей Питера.

В его волосы было зарыто причудливое филигранное золотое кольцо, обрамляющее сердечко из глазури, отблески красных стекляшек, украшений из резного стекла в золоте. Он жевал жвачку. Мятную, судя по запаху.

Мисти сказала:

– Привет, – представилась. – Я Мисти.

А тот друг посмотрел на нее, подарив ей все ту же улыбку обреченного. Жуя жвачку, спросил:

– Так это она? Она – мистическая леди?

А Питер, просовывая картину в рамку, за стекло, глядя только на свою работу, сказал:

– Боюсь, что так.

Не отрывая от Мисти глаз, перепрыгивая взглядом с одной ее части на другую, по рукам и ногам, лицу и груди, тот друг склонил голову набок, изучая ее. Не переставая жевать жвачку, он спросил:

– Ты уверен, что это точно она?

Какая-то сорочья часть Мисти, какая-то маленькая принцесса внутри нее, не могла отвести глаз от сверкающей красной сережки парня. От сердечка из искрящейся глазури. От красного отблеска рубинов резного стекла.

Питер пристроил кусок картонной подкладки позади картины и запечатал ее по краю липкой лентой. Проводя пальцем по ленте, приглаживая ее, он сказал:

– Картину сам видел.

Он приостановился и вздохнул, его грудь вздулась и опала, и он добавил:

– Боюсь, она – та самая.

А глаза нашей Мисти были прикованы к переплетению белокурых волос того друга. Красный отблеск сережки оттуда – это были рождественские огоньки и именинные свечки. В солнечном свете, падавшем в окно магазина, сережка была фейерверком на Четвертое июля и букетом роз в День святого Валентина. Глядя на искорки, она забыла, что у нее есть руки, лицо, имя.

Забыла, как дышать.

Питер заметил:

– Что я тебе говорил, чувак? – теперь он смотрел на Мисти, наблюдая ее очарование красной сережкой, и Питер сказал: