Я не знаю, в какую пору и при каких обстоятельствах поэт с филологическим образованием впрягся в нашу упряжку. Я не знаю, грезил ли Касымов о сочинении романа. Я ясно вижу, что Касымов писал свободно и органично, что для «реальности» (причем не только социокультурной, но и самой что ни на есть бытовой) он умел найти не менее выразительные и точные слова, чем для стихов и прозы, что он вовсе не чуждался интеллектуальных изобретений, игры парадоксами, размышлений на весьма общие темы, что в книге, которая теперь сложена дружеским попечением, есть сквозные сюжеты, единство строящегося замысла и то, что, за неимением лучшего, мы зовем «лирическим героем». Я готов предположить, что стихи Касымова интересны не только как свидетельства о его духовном пути, что он мог бы написать яркую прозу (с персонажами, фабулой, пейзажами и интерьерами), или книгу для «ЖЗЛ», или том дразнящей эссеистики, или – доведись ему постранствовать – отменные «путевые впечатления», или исторический труд (может, и не о словесности). Но все это не перевешивает главного, свершившегося – Касымов был настоящим критиком. Как были критиками истинные поэты – Аполлон Григорьев и Владислав Ходасевич. (Другое дело, чего это им стоило. А третье – в какой ипостаси они более помнятся.)
Он был критиком, потому что любил живых и непохожих друг на друга сочинителей, с удовольствием вчитывался в их стихи и прозу, умел открывать (или придумывать) их достоинства и испытывал настоятельную потребность приобщить к своей радости иных читателей. Он был критиком, потому что не замыкался на чьих-либо избранниках (не только вошедших в кем-то предложенные «обоймы», но и собственных), а стремился «объять необъятное». Он был критиком, потому что мечтал разглядеть за деревьями – лес, вновь и вновь ставя перед своими подопечными (писателями и читателями), но прежде того – перед собой, смешной и трагический вопрос с почтенной родословной: так есть у нас все-таки литература?
Ответ, как водится, двоился. Скептикам Касымов мог предъявить изрядный список своих фаворитов, свершения которых, по его мысли, были не изолированными удачами, но плодотворно взаимодействующими художественными системами. Оптимистам он говорил об углубляющемся разрыве между писателями и читателями, словесностью элитарной и массовой, столичной сутолокой и провинциальной дремой. Ему нравились толстые московские журналы, поэтические клубы, литературные премии – нравились, покуда не шибал в нос дух их «отдельности» и мнимой самодостаточности. Прокурорских интонаций, на которые так щедры некоторые провинциальные авторы (во всяком случае до переезда в столицу, а иногда – и после оного), Касымов избегал, столичную литературную жизнь ценил, над провинциальным напыщенным самопалом (хоть официальным, хоть подвально-тусовочным) горько подшучивал, но забыть о читателях и писателях, обретающихся за пределами МКАД, лишенных возможности посещать «ОГИ» или редакции славных журналов, часто просто не ведающих о том, какие книги нынче свет увидели, – забыть о них он не мог и не хотел. Тут была не злоба, а печаль, жажда справедливости, без малейших признаков мечты об отмщении, сознание общей беды, свободное от поисков виноватого и не отменяющее надежды на лучшее. На литературу, которая соединит, условно говоря, Уфу и Москву.
Строительством этой литературы Касымов и занимался. Она была уже реальной, ибо есть в стране и писатели, и читатели, и издатели; она была все еще несформировавшейся (а потому постоянно балансирующей на грани небытия), ибо слишком крепки разнообразные барьеры (от географических до поколенческих), слишком силен дух разобщенности, слишком худо живется пишущему и читающему народу. В общем, есть, где покрутиться. И от чего в отчаянье прийти.
Откликаясь на кончину Александра Гайсовича, наш общий коллега Александр Агеев писал: «профессиональная прохлада моих собственных отношений с литературой слишком наглядно контрастировала с его очень живой, почти детской восторженностью». О «профессиональной прохладе» отношений со словесностью говорится здесь ради изящной антитезы (кабы все критики обладали агеевской «прохладой», жили бы мы припеваючи!), но высокий и светлый энтузиазм Касымова отмечен совершенно точно. Кстати, именно энтузиаста, именно человека, в слово влюбленного, именно посредника (а посредничество – между читающими и пишущими, между несхожими литераторами, между прошлым и настоящим словесности – и есть главное дело критика) могут настигать сильнейшие приступы разочарования. Вернее – не могут не настигать… Иногда они прорываются в печатные тексты, иногда просто гложут душу. А потом ты берешь новую книгу (журнал) либо отыскиваешь нечто необходимое в Сети. А потом садишься за компьютер.
Мы виделись с Касымовым, наверно, раза два-три. Еще несколькими электронными письмами обменялись. Такие отношения никак не назовешь близкими. О некоторых литературных явлениях мы мыслили полярно. Но получив известие о его безвременном уходе, я тут же вспомнил страшную концовку стихов Некрасова на смерть Писарева (автора, ни чем на Касымова не похожего, кроме одного – оба были критиками):
Русский гений издавна венчает
Тех, которые мало живут,
О которых народ замечает:
«У счастливого недруги мрут,
У несчастного друг умирает…»
Сейчас, прочитав книгу Касымова – такую живую, такую искреннюю, такую мужественную и добрую, полнящуюся такой неудержимой любовью к русской литературе, могу только повторить эти строки.
P. S. Как нетрудно догадаться, замечательная книга Александра Касымова (1949–2003) в конце апреля 2007 года увидела свет. «Квазипредисловие» к ней было написано много раньше. Помню, что на исходе года – а вот 2004-го или 2005-го, стыдно сказать, уже не помню. Что-то у друзей Александра Гайсовича застопорилось (ситуация знакомая), но, к счастью, трудности оказались преодоленными. Вскоре по выходе книги в «Знамени» прошла ее презентация, где прозвучало много теплых искренних слов о замечательно талантливом человеке. Что сталось с тиражом (привычная нашему брату тысяча экземпляров) – не знаю. Надеюсь, что хоть какая-то его часть продавалась и в касымовской Уфе. Надеюсь, что – вопреки всему – книга эта как-нибудь да найдет своих читателей, что круг их не сведется к личным друзьям Касымова и полутора десяткам его коллег по критическому цеху. Надеюсь – потому что иного не дано.
Май
Вариации на тему Шиллера
Андрей Дмитриев. Бухта Радости. «Знамя», № 4
«Ты Бухту Радости, конечно, знаешь… Не знаешь? а зачем тогда живешь?..» – так неведомо откуда взявшийся однокашник заманивает на пикник главного героя нового романа Андрея Дмитриева. И он бесспорно прав. Какой москвич не знает сумбурно-приветливой обители более-менее чистых нег, где все лето – лишь бы не было дождя! – орут магнитофоны, дымят мангалы, хрустят упаковки чипсов, звенят стаканы (впрочем, пластиковые не звенят), сдвигаются-раздвигаются столики, завязываются интригующие знакомства, выясняются отношения, шелестят купюры, скрипят уключины и раздается женский визг? Где же еще оттянуться, если тур в Италию только через две недели?
Роман Дмитриева и называется «Бухта Радости». Проницательный читатель расслышит здесь сарказм и ответит на мои риторические вопросы – своим, отнюдь не риторическим. Какая, к чертовой бабушке, радость в этой орущей, пьяной, изгвазданной обжорке, провонявшей горелым мясом, скисшим пивом и сомнительным коньяком? Где тебя либо обжулит хачик-официант, либо иначе облапошит кто-нибудь еще (к примеру, «потерявшийся» малолетка, что вытягивает из жалостливых лохов деньги на дорогу домой). Где от галдежа, водки, фальшивых тостов и обязанности веселиться точно заболит если не сердце, так башка. Где запросто попадешь в чужую разборку и хорошо, если только по ключице врежут, как случилось с рыжей девочкой, пытавшейся прикрыть своего рыжего возлюбленного… А дешево отделавшись, будешь гадать: «из-за кого сгорела хашлама <…> Ну, кто они: братва? ментура? фирма? или, может быть, контора ?» (Все еще мерзее и тупее. Начальник охраны какого-то нефтехранилища мстит неразумным хазарам, обсчитавшим вчера его благоверную. Может, баба и наврала, чтобы прикарманить сдачу, но поучить черных полезно. Вот и нашлась работенка подчиненным амбала по прозвищу Кромбахер.)
Да что выцыганенные жуком Лехой триста рублей, синяк на ключице, измочаленный сосед того духанщика, что подлежал наказанию, кошмар самого «обвиняемого», улизнувшего от крутых гостей, но угодившего на площадку для пейнтбола (с надлежащими следствиями на рубахе и теле), что испорченная хашлама! В этой самой Бухте Радости («Бухте Радости») убивают самого светлого героя, когда-то – почтенного жителя Баку, а теперь – беженца, потерявшего прошлую жизнь, дом, не сумевшую примириться с горькой долей жену. Убивают в день его рождения. Убивают даже не за то, что «дед» (шестьдесят ему, шесть-де-сят! и внуков не нажил) не дал пьяной парочке лодку (долг сторожа). А за то, что не вынес перебранки вышедших из тьмы «клиентов», мата на девичьих устах (всей мировой злобы-дури, что в мате этом слилась) и сказал то, чего подонки физически перенести не могут: «Девушка тихой быть должна, она не гоготать – гы-гы – должна и не орать с открытым ртом; она должна совсем немножко улыбаться, глядеть тихонько глазками из-под ресниц и снова прятать глазки под ресницами; она должна веселой, доброй быть, мыть голову и лишних слов не говорить, лишнего крику не шуметь и все в себе за всех переживать…» Такой была его Лива, пришедшая оттуда за «неважно выглядящим» Ишханом. (Герой – тезка форели, обитающей только в озере Севан.)
Вот она – Бухта Радости. Да и вытянули малахольного интеллигента Стремухина в этот адский оазис никакие не одноклассники, а четверо аферистов. По их плану Стремухина надо сперва напоить, потом – пугнуть. Он подпишет акт о продаже роскошной квартиры и останется ночью, без копейки, далеко от Москвы, куда четверка убудет на машине. Квартиру тотчас продадут (покупатель есть, бумаги готовы), круглую сумму разделят и разбегутс