Дневник читателя. Русская литература в 2007 году — страница 65 из 90

В полураскрытом чреве вагона —

Детское тельце. Круг патефона.

Видимо, ветер вертит пластинку.

Слушать нет силы. Плакать нельзя.

В лагере смерти печи остыли.

Крутится песня. Мы победили.

Мама, закутай дочку в простынку.

Пой, балалайка, плакать нельзя.

(«Военная песня»)

Горькая победа ранних 1980-х и зримое торжество второй половины этого десятилетия, когда «подпольное» бытие сменилось запоздалым признанием, не остановили движения Липкина. Он прожил огромную и – вопреки чудовищному веку – счастливую жизнь. Он знал, что жизнь выстраданных и выдышанных им стихов и прозы не оборвется с его уходом. Он верил в свою позднюю – достойную легенды – счастливую и бесстрашную любовь. Он умер в одночасье.

То ли первый снег, то ль последний снег…

Смерть не знает про календарь.

Ты пришел на землю как человек

И ушел как праведный царь.

Сказать о кончине поэта Семена Липкина (а значит и о его великой судьбе) точнее и глубже, чем поэт Инна Лиснянская, не сможет никто и никогда.

...

Опубликовано: Семен Липкин. Очевидец. М.: Время, 2008

Стихотворение Давида Самойлова «Поэт и гражданин»: жанровая традиция и актуальный контекст

Павлу Семеновичу Рейфману

Жанровая принадлежность (и соответственно общие смысловые контуры) стихотворения Давида Самойлова «Поэт и гражданин» обозначены уже в самом его начале. Хотя в советских изданиях («Волна и камень» – М., 1974; «Избранное» – М., 1980; двухтомник «Избранные произведения» – М., 1989) текст печатался с камуфлирующим заголовком, эквиметричность (при неизменности ударного гласного) слов «гражданин» и «старожил» и возникающее в первой строке обращение – «Скажите, гражданин…» – раскрывали подлинное «имя» второго из собеседников, заодно сигнализируя о цензурном вмешательстве в текст. Соседство «некрасовского» заглавья и пушкинского эпиграфа (в подписи к нему – «Рифмы из стихотворения Пушкина» – опущено легко угадываемое название «Поэт и толпа») [68] заставляет вспомнить если не весь ряд русских стиховых диалогов о «правах и обязанностях» поэта (вкупе с сопутствующими авторскими комментариями и критическими откликами), то его важнейшие звенья. Здесь нет нужды анализировать историю жанра, начало которому в русской словесности было положено пушкинским «Разговором книгопродавца с поэтом», но должно указать на одну его особенность. В XIX веке слово «гражданин» возникает в тех текстах, где соответствующий персонаж предстает достойным и полноправным оппонентом поэта (рылеевская формула «Я не поэт, а Гражданин» в посвящении поэмы «Войнаровский» А. А. Бестужеву, появление которой во многом обусловлено эпистолярной полемикой Бестужева и Рылеева с Пушкиным [69] ; «Поэт и гражданин» Некрасова [70] ). Пушкин в «Поэте и толпе» слова этого не употребляет (как и прежде в «Разговоре книгопродавца с поэтом»; обходит его и Лермонтов в «Журналисте, читателе и писателе»). Таким образом, при безусловной взаимосоотнесенности сюжеты «поэт и гражданин» и «поэт и толпа» явно не отождествляются, а слово «гражданин» остается высоким поэтизмом.

В послереволюционной словесности, ориентированной на бытовую речь, семантика слова «гражданин» претерпевает существенные изменения. С одной стороны, новая общественная реальность, где упразднены чины, титулы и традиционные формы вежливого обращения («господ» больше нет), навязывает ему «героическую» (в духе Великой французской революции) окраску; с другой же, сделав (опять-таки по французской модели) слово это единственным обозначением всякого лица (кроме входящих в захватившую власть партию «товарищей» и тех, кого большевики удостаивают такого именования), быстро обесценивает его старое (и чаемое новое) «высокое» значение. Заняв господствующую позицию в пореволюционном быту (включая отношения с властью), «гражданин» превращается в официальный эквивалент пейоративно окрашенных «мещанина» (здесь не важно, что и изначально слова эти синонимы, обозначающие «жителя города») и «обывателя». Как характерная примета «времени и места» слово постоянно возникает в литературных текстах, посвященных современности (название одного из сборников Зощенко – «Уважаемые граждане»). Его двусмысленность (принадлежность разом «официальной» и «уличной» речевым сферам; память о высоком прошлом и сцепленность с низменным настоящим) становится предметом литераторской рефлексии [71] .

По мере укрепления советской государственной системы слово «гражданин» все больше утрачивает «героическую» («революционную», собственно «гражданственную») семантику. Оно (и образованные от него слова женского рода – «гражданка», «гражданочка») употребляются в быту, при обращении к незнакомым лицам (конкуренцию им составляют слова «мужчина» и «женщина» и особенно частотные – вне зависимости от возраста объекта – «девушка» и «молодой человек»). Особая роль отводится слову «гражданин» в языке правоохранительных органов. Здесь это обращение зачастую выполняет роль предупреждения, сигнализируя, что поименованное таким образом лицо может (и скоро) утратить статус гражданина. Этот словоупотребление обыграно в концовке песни Галича:

Я выбираю Свободу,

И знайте, не я один!

И мне говорит «свобода»:

«Ну, что ж, говорит, одевайтесь

И пройдемте-ка, гражданин» [72] .

Подследственный, подсудимый, осужденный (то есть не только лица, уже лишенные гражданских прав, но и те, кто могут, то есть, согласно советской юриспруденции, – должны, их лишиться) обязаны использовать слово «гражданин» при обращении к представителю судебной или административной власти [73] . В советском новоязе (на всех этапах его существования) слово «гражданственность» означает «сервильность», которой партийно-государственные инстанции и требуют как от всех подданных СССР вообще, так и от «советских писателей». В литературной сфере вывернутые императивы гражданственности часто подкрепляются ссылками на классиков, как дооктябрьской эры (с ходом времени список «великих» расширяется, к концу 1970-х годится в общем-то любой – от автора «Слова о полку Игореве» до Чехова, но особо котируются всегда незаменимый и востребованный Пушкин, декабристы, революционные демократы, Некрасов), так и советской эпохи – тут первая роль отводится Маяковскому. Сходно апеллируют к классике и писатели, с середины 1950-х годов стремившиеся придать советской литературе «гражданский» характер, который мыслится ими как отличительная особенность всей русской литературы (процессы расширения официозного, «либерального», а затем и «почвенного» пантеонов идут параллельно).

В этом плане характерны не случайно вошедшие в цитатный фонд строки Евтушенко, открывающие «Молитву перед поэмой» («Братская ГЭС»):

Поэт в России – больше, чем поэт.

В ней суждено поэтами рождаться

лишь тем, в ком бродит

гордый дух гражданства,

кому уюта нет, покоя нет [74] .

Евтушенко словно бы отменяет старые споры, утверждая: великая поэзия всегда гражданственна. Отсюда и нарочитая отсылка к Блоку (с привычной точки зрения, поэту не «гражданственному»), и включение в череду «великих российских поэтов», у которых автор будущей поэмы смиренно просит помощи, того же Блока, Есенина (уже дозволенного, но еще не вполне канонизированного, привычно почитаемого антагонистом «гражданина» Маяковского) и Пастернака (что в 1964 году требовало смелости). Не менее, впрочем, показательно, что в ряду «великих» отсутствуют Баратынский, Тютчев, Фет (заново открывавшиеся как раз в середине 1960-х), Цветаева, Мандельштам. Трудно предположить, что Евтушенко еще не знал самоубийственных – «гражданских» даже по авторскому определению – стихов Мандельштама, но и на цензурный запрет это умолчание не спишешь (сумел же Евтушенко включить в «Молитву…» «пастернаковские» строки). Вероятно, Мандельштама автор «Братской ГЭС» все же не воспринимал как поэта «гражданского» (и соответственно – великого) [75] . В финальную (то есть наиболее сильную) позицию ставится строфа, обращенная не к выразившему «мученье века» (слова Евтушенко) недавно ушедшему Пастернаку (она размещена меж «блоковским» и «есенинским» фрагментами), но к умершему тремя десятилетиями раньше Маяковскому. Закрывающий ряд «великих» Маяковский (как и открывающий этот ряд Пушкин) предстает в «Молитве…» «главным» поэтом-гражданином. Евтушенко демонстрирует здесь не личный выбор (как в случае с Пастернаком), но соответствие сложившейся (искренне принимаемой им) культурной норме.

Представление о Маяковском как эталонном поэте-гражданине (на которого могут равняться и «автоматчики партии», и либеральные прогрессисты, и некоторые художники андеграунда) возникло не на пустом месте. После революции Маяковский неизменно выступает апологетом «утилитаризма», настаивает на подчинении поэзии интересам пролетариата (выражающей его волю большевистской партии, созданного этой партией государства), отрицает «чистое искусство» и любовную лирику, сражается с мещанами и перерожденцами, променявшими революционное подвижничество на чин, комфорт и достаток, с тревогой фиксирует признаки окончания (омертвения) революции и требует ее продолжения. Время от времени поэт сообщает, сколь тяжело дается ему принятая миссия, жалуется на одиночество (недостаток понимания, ничтожество окружения, мелкие, но портящие кровь конфликты), намекает на возможность иной поэзии в светлом будущем, но итогом таких исповедальных отступлений всегда становится возвращение на избранную стезю служения «делу». «Я» поэзии Маяковского, как правило, совмещает диалогизирующих некрасовских персонажей [76] : гражданин верно наставляет поэта, который в итоге оказывается истинным гражданином. В «Стихах о советском паспорте» Маяковский ничего не говорит о своей цеховой принадлежности, но в финальных строках возникает слово «читайте» (хотя более уместным здесь было бы «смотрите» или «глядите» – в паспорте читать нечего) – единственное свидетельство о гражданстве (в 1929 году подданные СССР не имели «внутренних» паспортов) приравнивается к свидетельству о поэтических достижениях. В более ясном виде (с отсылкой памятливого читателя к «Стихам о советском паспорте») тождество это проведено в заключительной строке «Во весь голос»: