а старания миссис Дж[онсон], и с тех пор, как мы с вами расстались, был настолько подавлен, что стал на себя не похож, да и вряд ли когда буду; мне останется лишь влачить жалкое существование, пока господу не угодно будет призвать меня к себе. Признаюсь вам как другу, если у вас есть основания полагать, что миссис Дж[онсон] не доживет до моего приезда, то я не стану помышлять о возвращении в Ирландию и, надеюсь, что вы в таком случае пришлете мне в начале сентября продление лицензии еще на полгода. Я проведу это время в каком-нибудь уединенном месте вдали от Лондона, пока не буду в силах появиться после столь рокового для моего спокойствия события. Я хотел бы, чтобы вы уговорили ее составить завещание: она собиралась оставить проценты от всего своего состояния матери и сестре пожизненно, а после этого госпиталю доктора Стивена… Примите в соображение, в каком состоянии я это пишу, и простите все несообразности. Я ни за что на свете не подверг бы себя такому испытанию — быть свидетелем ее кончины. Она окружена друзьями, которые из уважения к ней и ее высоким достоинствам будут ухаживать за ней с наивозможным тщанием, а я был бы лишь источником беспокойства для нее и величайшего мучения для себя самого. Если положение будет безнадежным, я хотел бы, чтобы вы посоветовали им при переезде в город поселиться в каком-нибудь полезном для здоровья месте, где много воздуха, а не в деканате. Ведь, как вы сами понимаете, было бы крайне неуместно, если бы она преставилась именно там. Полагаюсь в этом на ваше благоразумие и заклинаю вас сжечь это письмо без промедления, не пересказывая его ни одной живой душе. Пишите мне, пожалуйста, каждую неделю, чтобы я знал, как мне поступить, я не хочу возвращаться в Ирландию, чтобы не очутиться там сразу же после ее смерти или застать ее умирающей. Только крайность могла принудить меня произнести эти ужасные слова применительно к столь дорогому другу. Скажите ей, что я купил для нее золотые часы с репетицией для удобства в зимние ночи. Мне хотелось сделать ей приятный сюрприз, но теперь я предпочитаю, чтобы она это знала и могла убедиться, что я постоянно думал, как бы сделать ее жизнь покойнее. Поверьте, нет ничего глупее, нежели заключать слишком глубокие и тесные дружеские узы: ведь тот, кто проживет дольше, неизбежно останется несчастным… Прочитайте это письмо дважды, хорошенько запомните то, о чем я вас прошу, а потом сожгите его, и пусть все, что я сказал, останется у вас в душе. Прошу вас, пишите мне каждую неделю. Я решил (если только не узнаю от вас чего-нибудь нового) выехать в Ирландию 15 августа и исполню или изменю свои планы в зависимости от того, что вы мне напишете… Я предпочел бы добрые известия от вас назначению епископом Кентерберийским, даже если бы мне предложили это место на моих условиях» (из письма Джону Уорэлу, одному из викариев собора св. Патрика, Твиккенхем, 15 июля 1726 г.; Corresp., Ill, 140—142).
Однако горестная развязка оттягивалась и, спустя некоторое время, Свифт сообщает Уорэлу, что намерен выехать из Лондона 15 августа. Накануне самого отъезда рукопись «Путешествий Гулливера», переписанная из предосторожности чужим почерком, была доставлена издателю. Задерживаться в Лондоне больше не имело смысла; ему становилось ясно, что рассчитывать в ближайшее время на перемену политической ситуации, на какие-нибудь реальные успехи оживившейся торийской оппозиции, на перемены в тактике вигов или в их отношении к нему не приходится, а любезность принца Уэльского и его супруги явно не сулила ему никаких реальных последствий. Вскоре он был уже в Дублине, где его ожидало известие, что Стелле стало лучше и опасность на время миновала. Зима прошла благополучно, а опубликованные вскоре после его отъезда из Лондона «Путешествия Гулливера» пользовались огромным успехом. Читатели гадали, кто их автор и, конечно же, в первую очередь подозревали Свифта, который упорно отказывался в этом признаться. Это была, пожалуй, последняя большая радость в его жизни.
Следующей весной Свифт вновь собрался в Лондон. Он выехал в апреле 1727 г.; из Честера направился в Гудрич в Хартфордшире, затем побывал в Оксфорде, а 22 апреля был уже в Твиккенхеме у Попа. Что повлекло его снова в Англию? Возможно, Свифт связывал с этой поездкой свои последние надежды на благоприятные перемены в его судьбе. Возможно, и теперь, он, едва ли не национальный герой Ирландии, надеялся на епископат, на переезд в Англию, хотя бы в знак признания его литературных заслуг. Ведь теперь он был еще и автором «Путешествий Гулливера». Тем более, что вскоре после его приезда умер Георг I, и Свифт, хотя и не сразу, но отправился поздравить нового короля и королеву и был допущен к августейшей ручке; «ходят разговоры, что новый король не делает различия между вигами и тори», — сообщает он Т. Шеридану (Corresp., Ill, 218); королева подозревает, что он автор «Путешествий Гулливера», и, поскольку книга ей нравится, он предоставляет ей свободу думать, что ей угодно. Письма Свифта из Лондона свидетельствуют о его прежнем интересе к политике… Но проходят недели и снова становится очевидно, что надеяться не на что. Весь август он чувствует себя из рук вон плохо — головокружения, сопровождающиеся рвотой, приступы глухоты; а тем временем он узнает из писем Шеридана, что Стелла простудилась и ее состояние резко ухудшилось….
И опять он просит продлить ему лицензию, потому что не в состоянии приехать, опять дает указание Уорэлу принять меры, чтобы Стела не умерла в его доме, «Мне хотелось бы знать, где живут сейчас оба моих друга. Я предупредил миссис Брент, что находиться domi decanus, quoniam hoc minime decet, uti manifestum est, habeo enim malignos, qui sinistre hoc interptetabuntur, si evenient (quod deus averlat), ut illic moriatur». [В доме декана им сейчас менее всего подобает: ведь это тотчас станет известно и, если ей случится там умереть (от чего избави нас боже), недоброжелатели превратно это истолкуют (лат.). — Из письма к Уорэлу от 12 сентября 1727 г. (Corresp., 111,237).]
В начале сентября его состояние ухудшается настолько, что он решает выехать в Ирландию безотлагательно. Послав последнее любезное письмо миссис Говард, теперь уже королевской фаворитке («Я бесконечно вам признателен за все ваши благодеяния и буду помнить о них, пока у меня останется хоть какая-нибудь память») и, попросив ее передать его благодарность королеве («Остаток дней я буду питать величайшую признательность за милости, оказанные ее величеством», — Corresp., Ill, 238), он собирается в дорогу. В Ирландии тем временем уже ходят слухи, что он вообще не возвратится, на что он в другом письме (к Н. Четвуду) иронически писал: «…что ж, это истинная правда, ведь я едва там не умер. Но если вы воображаете, что мне выказали при дворе какое-то расположение, то очень ошибаетесь или неверно осведомлены, совсем наоборот, по крайней мере со стороны министров. Я никогда больше не появлюсь при дворе, разве что меня позовут, да и то еще подумаю» (Corresp., Ill, 248). Он и теперь не мог совсем проститься с этой мыслью. Но никто не думал его звать, и это была его последняя поездка.
Он застал Стеллу в живых. Она умерла несколько месяцев спустя, 28 января 1728 г., в воскресенье. Когда ему сообщили об этом, у него были друзья (по воскресеньям он обычно принимал гостей), и только после их ухода он мог остаться наедине со своим горем. Тогда-то он и начал писать свои заметки о ней. Ему суждено было пережить ее на семнадцать лет. Постепенно редел круг друзей. В 1736 г. он составил список лиц, выделявшихся ученостью, знатностью или занимавших видные должности, с которыми он был некогда близок или знаком и которые уже умерли. Он насчитал 27 человек, и в их числе немало и тех, кого мы встречаем на страницах «Дневника» — Аддисон, Прайор, лорд Оксфорд, Конгрив и многие другие. Параллельно он составил список тех, кто еще был жив. Примечательно, что среди них он числил и тех, кто уже расстался с жизнью, но он об этом не знал, потому что почти не писал писем и все меньше интересовался тем, что происходит там, в некогда желанной Англии. Он подводит итоги и составляет еще один список, в котором разделяет своих знакомых на четыре категории — неблагодарных, благодарных, ни то, ни се и вызывающих сомнение. Но ни в одном из списков живых или мертвых, не значатся имена Стеллы и Ванессы, как не упоминает он эти имена и в своих письмах. Они словно существуют в его сознании особняком от всех прочих и, возможно, отдельно друг от друга. Туда никому нет доступа. Не зря писала ему как-то Ванесса, что в его мысли никому не дано проникнуть. Но Стелла всегда рядом — ведь она покоится под плитами собора св. Патрика, где впоследствии нашел успокоение и он. А Ванесса… После смерти Свифта среди его бумаг обнаружили конверт с прядью волос. На конверте рукой Свифта было написано: «Волосы женщины, только и всего». Естественно предположить, что это волосы Стеллы, оставленные им на память после ее кончины, ведь именно в этот день он написал, что ее волосы были «чернее воронова крыла». А ироническая или даже нарочито циническая усмешка надписи на конверте — типично свифтовское стремление разрушить всякие обольщения человеческого сердца в угоду беспощадно трезвому взгляду на жизнь. Однако некоторые биографы утверждают, что эта прядь — память о Ванессе.
Что же дает основание причислить «Дневник для Стеллы» к литературным памятникам? Конечно, письма великого писателя раскрывают его внутренний мир, в них говорится о его литературных замыслах и писательском труде, о литературе и собратьях по перу, проявляется его наблюдательность, острота мысли, его словесное мастерство. [Следует однако предупредить, что, делая свои записи, Свифт не заботился о тщательной литературной отделке и не занимался ею впоследствии, здесь нет никакой оглядки на будущего читателя. Недаром, перечитывая иногда написанное, Свифт удивлялся тому, как его корреспондентки догадываются о смысле, но притом решительно отказывался исправлять погрешности и описки. Он откровенно признается подчас, что пишет, уже засыпая, или торопится, потому что должен спешно уйти, или очень сейчас занят. Эта проза такова, какой она вылилась из-под его пера в данную минуту, она действительно является непосредственным отражением мыслей, настроения и даже физического состояния автора, но в этом в значительной степени заключается обаяние его записей, при всей, не побоимся сказать, подчас небрежности и стилист