Все так, как ты любил, как ты хотел всегда. Бедная обстановка, простой деревянный стол, свеча горит, на коленях у меня кошка. Кругом тишина, я одна. Это так редко бывает.
Сегодня я видела тебя во сне. У тебя были такие глаза, как бывали всегда, когда ты диктовал мне: громадные, голубые, сияющие, смотрящие через меня на что-то, видное одному тебе. Они были даже еще больше и еще ярче, чем в жизни. Наверно, такие они у тебя сейчас. На тебе был белый докторский халат, ты был доктором и принимал больных. А я ушла из дому, после размолвки с тобой. Уже в коридоре я поняла, что мне будет очень грустно и что надо скорей вернуться к тебе. Я вызвала тебя, и где-то в уголке между шкафами, прячась от больных (пациентов), мы помирились. Ты ласково гладил меня. Я сказала: «Как же я буду жить без тебя?» — понимая, что ты скоро умрешь. Ты ответил: «Ничего, иди, тебе будет теперь лучше».
Комната продолговатая, в серых тонах. Мы живем в ней втроем — Миша, Сергей и я. Сергею шесть лет, он в своем сером костюме. Миша в халате купальном. Я сначала чувствую только беспредельное счастье. Как чудесно мы живем втроем. Потом понимаю про смерть, что это временное воскрешение. Надолго? Один раз или будет еще? Надо успеть спросить у Миши все, что не успела спросить в жизни. Он старается меня рассмешить, говорит какие-то смешные четырехстишия. Я хочу запомнить, записать. Сергей! Скорей дай бумагу! Он дает все не ту. Наконец, на одной голубой промокашке я начинаю записывать: «Зачем ты шутишь над могилой тупого интригана?» (Это я вижу совершенно ясно.) Я подхожу к нему и говорю: «Если бы ты знал, как я соскучилась по тебе, Мишенька!» — Он смотрит на меня, я вижу его лицо, с жилками, глаза голубые, — он рад до слез. Спрашивает: «А значит тот… тебя не удовлетворяет?..» — «Ффу!»
Он доволен.
Этот сон я видела в Котельниче числа 20 февраля — под утро.
Как-то давно, по-моему в ночь на 13 марта (13-го я ехала в Ленинград) такой сон:
Москва, весна, солнце, Замоскворечье. Миша идет рядом со мной, в черном пальто, в шапке. Я понимаю, что он воскрес, и только боюсь, чтобы кто-нибудь из встречных (а все встречают его с каким-то необычайным почетом) не дал ему понять, что он умер.
М. А. и Е. С. Булгаковы и Сережа Шиловский. 1940 г. Фото К. Венца.
Мы идем к церкви. Я всю дорогу думаю — надолго ли и успеет ли он закончить «Записки покойника»? В церкви мы становимся в дверях. По дороге он был необыкновенно оживлен, весел. Теперь начинается утомление. Все выходят и приветствуют его. И опять — мои страхи.
Но он наклоняется ко мне и говорит, что очень устал, надо спешить домой. Мы идем, а жизнь уходит из него с каждым шагом. Я боюсь, что не дойдет. Темнеет, начинает моросить дождь. Жизнь уходит, он желтеет и слабеет на глазах.
И наконец валится на рельсы, на какой-то площади, раскинув руки. Темно. Едут автобусы.
Сны про него.
Сегодня, в ночь на 29-е марта.
Неизвестная комната, довольно большая, квадратная. Я сплю на кровати. Слева окно. Через комнату — на противоположной стене — я вижу еще две кровати. На одной из них спит Сергей. Миша в халате ходит по этим кроватям, и, наклонившись над Сергеем, заботливо покрывает его одеялом и еще чем-то сверху. Сначала я думаю только: как он любит Сережу! А потом — ведь он умер. Значит, опять появился мне. Перелетаю комнату, и вот Миша лежит на своей кровати. А я, стоя рядом на коленях (кровати разъехались, не так как были вначале — вместе), целую его частыми, частыми поцелуями.
А он? — Хороший любовник. Я так тоскую без тебя! — И тут он как-то дает мне понять, что я должна много учиться, совершенствоваться (но как-то выходит, что в смысле познаний), что это необходимо для той (его) жизни. Что мы увидимся. А теперь он будет время от времени мне являться в снах. Эта мысль доставляет мне счастье. Я ощущаю живое тепло его лица. Он такой же, как в жизни, только немного желтее.
Потом в комнате появляется стол — большой, обеденный. За столом несколько человек близких, кажется, мама. Миша сидит на хозяйском месте. В разговоре он говорит какую-то цитату, в ней слова, кажется: бронзовые руки. — Он очень хитро мне подмигивает и улыбается. Понимаем только мы с ним, что это значит — что он будет появляться.
Потом дворик ташкентский. Я стою наверху балаханы в шубе и валенках. Раннее, раннее утро. Еще не рассвело. Зима глубокая. Небо в тучах, густых, серых. Масса снежных сугробов. Толстый снег. Внизу женская фигура. — Я сейчас спущусь, Любочка. — (Мне кажется, что это Л. Орлова). Но когда я подхожу, она исчезла, и на ее месте толстый черный кот. Второй сугроб — тоже толстый черный кот. Третий — тоже.
Потом верх балаханы. Первая комната. Я на кровати, рядом рваные туфли. Шум в соседней комнате, кто-то ходит. Встаю, заглядываю — никого.
Рваные туфли.
В эту ночь я проснулась очень рано, часов около пяти. Долго лежала и часов в семь приняла сонный порошок. Увидала небо — темное с небольшим просветом голубого. На него надвинулся занавес, и черные края сблизились. Второй занавес темнее — опять сблизились черные края. И так много, много раз. Потом стало все черно, и я заснула. И увидела сон про М. А.
Масенький, сегодня утром опять видела тебя во сне. Я лежу у себя на кровати, на одеяле разбросаны листы «Белой гвардии» и масса открыток (виды Киева), необычайно красивых, в оранжевых и зеленых тонах. Ты в средней комнате. Я рассматриваю одну открытку — старинная церковь. А ты из соседней комнаты отвечаешь на мой вопрос: Ну да, ведь там написано — из церкви вышел человек в офицерской форме. Вот из этой церкви я и вышел…
Потом я попросила тебя закрыть форточку — было очень морозно в комнате. Ты, в коричневом халате своем, раздвоился — пошел к окну и остался стоять в ногах у кровати. Я смотрела на тебя и ясно видела весь твой силуэт в халате за прозрачной занавеской. Ты долго старательно развязывал шнурки, которыми я с вечера прикрепляю форточку, чтобы не хлопала ночью. Тогда я вспомнила, что ведь ты же умер, как же это может быть. И решила быстро зажечь лампу около себя, чтобы проверить. Схватила шнур с вилкой, быстро воткнула в штепсель, но лампа не зажглась. А ты уже шел от окна и говорил: Я сейчас сам отвезу эти открытки Александру Васильевичу, потом мы запремся, никого не пустим, хорошо? Подошел ко мне — халата не было уже на тебе, а как всегда бывало: белая рубашка ночная, засунутая в белые же короткие кальсоны — до колен. И я ясно увидела тебя, твое лицо, твою фигуру, особенный цвет кожи, сияющие глаза, — так ясно, как никогда не бывает во сне. Ты несколько раз поцеловал меня в плечо и спросил: Тебе хорошо? Я приподнялась, обняла тебя, прижалась, от тебя шло живое тепло, — я сказала: Боже, как я счастлива. Ты еще раз поцеловал меня и спросил: Ты довольна, что я тебе верен? От счастья я открыла глаза и засмеялась. Было удивительно тепло и из форточки совсем не дуло.
Но когда через полчаса я встала, в комнате был дикий мороз, форточка была открыта, и все завязки были завязаны, как я это сделала вечером.
Начало сна не помню. Но вот мы в черном ЗИМе останавливаемся, не доехав до нашей дачки. Предвечернее серое небо, вдалеке лес, а кругом нас поле, и почему-то дальше в машине не проедешь. Когда я удивилась: Почему? — Миша сказал: — А что, Мыся, устанешь, если пойдем? — Нет, просто очень спать хочется. — Потом вышли на довольно уютную аллейку под деревьями, там ждала соседка по даче. — Ну, как? — Вы представить не можете, сколько людей подходило к М. А. Может быть, оттого, что знают, что теперь не скоро увидят его, что мы уедем на дачу…
Потом — дача, уютная, обжитая. Соседка оставила для нас решето малины, я стала ее есть, засыпая. А перед этим — подошла к окну, за окном Миша полоскал рот — в халате. Сергей уже спал, он был маленький. В общем, и рассказывать нечего, никаких событий, никаких слов. Только необыкновенно уютно, спокойно и тихо, и это темнеющее небо и тишина.
Я проснулась — наверно, было очень рано — часы стояли. Завернулась опять в одеяло и стала перебирать всю прелесть сна, и опять задремала — и не знаю, увидела ли опять это самое или так ярко это было перед глазами и в чувстве, что просто казалось, что еще раз увидела.
Из поздних дневников
Днем пошла на пушкинскую квартиру. Оттуда — в Пушкинский музей на набережной Макарова, 4.
Шапошников Борис Валентинович встретил меня, и мы — в разговорах — просидели около трех часов. Подарила ему лично и музею — сборники. На последнем, по его настоянию, сделала надпись. Он спросил, не захочу ли я продать их институту архив М. А., то есть, «конечно, — прибавил он, — я понимаю, что мы не в состоянии приобрести сразу такой ценный архив. Но по частям. Может быть, даже сделаем такое условие, что Вы будете в дальнейшем сообщать нам, когда Вы захотите продать что-либо из архива М. А.».
Я обещала подумать, посоветоваться с Женичкой и придти к нему еще раз.
Говорили, конечно, много о М. А. Он вспомнил, что в сентябре 1939 года он пришел к нам, когда мы вернулись из Ленинграда и М. А. уже был болен.
«Я вошел в вашу квартиру, окна были завешены, на М. А. были черные очки. Первая фраза, которую он мне сказал, была: «Вот, отъелся я килечек» или: «Ну, больше мне килечек не есть»».
Борис Валентинович сидел в этом красивом здании, в своем кабинете, увешанном с потолка до полу старыми картинами, в старинном кресле, в накинутой на плечи большой шубе на меху — и был похож на портрет вельможи XVIII века.
Встретились мы и говорили так хорошо, как никогда раньше в жизни. Женичка, которому я потом, за обедом в «Европейском» ресторане, сказала это, — верно заметил:
— Возраст.