Дневник Елены Булгаковой — страница 67 из 73

ний год, последняя пьеса и т. д. Но так как здоровье его было в прекрасном проверенном состоянии, то все эти слова никак не могли восприниматься серьезно. Говорил он об этом всегда за ужином с друзьями, в свойственной ему блестящей манере, с светлым юмором, так что все привыкли к этому рассказу. Потом мы поехали летом на юг, и в поезде ему стало нехорошо, врачи мне объяснили потом, что это был удар по капиллярным сосудам. Это было 15 августа 1939 года. Мы вернулись в тот же день обратно из Тулы (я нашла там машину) в Москву. Вызвала врачей, он пролежал несколько времени, потом встал, затосковал, и мы решили для изменения обстановки уехать на время в Ленинград. Уехали 10 сентября, а вернулись через четыре дня, так как он почувствовал в первый же день на Невском, что слепнет. Нашли там профессора, который сказал, проверив его глазное дно: «Ваше дело плохо». Потребовал, чтобы я немедленно увезла Мишу домой. В Москве я вызвала известнейших профессоров — по почкам и глазника. Первый хотел сейчас же перевезти Мишу к себе в Кремлевскую больницу. Но Миша сказал: «Я никуда не поеду от нее». И напомнил мне о моем слове.

А когда в передней я провожала профессора Вовси, он сказал: «Я не настаиваю, так как это вопрос трех дней». Но Миша прожил после этого полгода. Ему становилось то хуже, то лучше. Иногда он даже мог выходить на улицу, в театр. Но постепенно ослабевал, худел, видел все хуже. (Вы многое узнаете из тех материалов, которые есть у моего брата.) Мы засыпали обычно во втором часу ночи, а через час-два он будил меня и говорил: «Встань, Люсенька, я скоро умру, поговорим». Правда, через короткое время он уже острил, смеялся, верил мне, что выздоровеет непременно, и выдумывал необыкновенные фельетоны про МХТ, или начало нового романа, или вообще какие-нибудь юмористические вещи. После чего, успокоенный, засыпал. Как врач, он знал все, что должно было произойти, требовал анализы, иногда мне удавалось обмануть его в цифрах анализа, — когда белок поднимался слишком высоко.

Люди, друзья, знакомые и незнакомые, приходили без конца. Многие ночевали у нас последнее время — на полу. Мой сын Женичка перестал посещать школу, жил у меня, помогал переносить надвигающийся ужас, Елена тоже много была у нас, художники В. Дмитриев и Б. Эрдман (оба теперь умершие) каждый день приходили, жили Ермолинские (друзья), сестры медицинские были безотлучно, доктора следили за каждым изменением. Но все было напрасно. Силы уходили из него, его надо было поднимать двум-трем человекам. Каждый день, когда сменялось белье постельное. Ноги ему не служили. Мое место было — подушка на полу около его кровати. Он держал руку все время — до последней секунды. 9-го марта врач сказал часа в три дня, что жизни в нем осталось два часа, не больше. Миша лежал как бы в забытьи. Накануне он безумно мучился, болело все. Велел позвать Сережу. Положил ему руку на голову. Сказал: «Свету!..» Зажгли все лампы. А 9-го после того, как прошло уже несколько часов после приговора врача, очнулся, притянул меня за руку к себе. Я наклонилась, чтобы поцеловать. И он так держал долго, мне показалось — вечность, дыхание холодное, как лед, — последний поцелуй. Прошла ночь. Утром 10-го он все спал (или был в забытьи), дыхание стало чаще, теплее, ровнее. И я вдруг подумала, поверила, как безумная, что произошло то чудо, которое я ему все время обещала, то чудо, в которое я заставляла его верить, — что он выздоровеет, что это был кризис. И когда пришел к нам часа в три 10-го марта Леонтьев (директор Большого театра), большой наш друг, тоже теперь умерший, — я сказала ему: «Посмотрите, Миша выздоровеет! Видите?» — А у Миши, как мне и Леонтьеву показалось, появилась легонькая улыбка. Но, может быть, это показалось нам… А может быть, он услышал?

Через несколько времени я вышла из комнаты и вдруг Женичка прибежал за мной: «Мамочка, он ищет тебя рукой» — я побежала, взяла руку, Миша стал дышать все чаще, чаще, потом открыл неожиданно очень широко глаза, вздохнул. В глазах было изумление, они налились необычайным светом. Умер. Это было в 16 ч. 39 м. — как записано мной в тетради. Во время болезни я стала сначала записывать предписания врача, потом прибавилась полная запись дня, когда, какое лекарство принял, что ел, когда и сколько спал. Потом — его слова, потом, в последнее время его ухудшение состояния, — тяжелые минуты потери памяти (очень редкие), галлюцинации, и наконец подробные записи последних дней его страданий. Лицо его настолько изменилось от переносимых им страданий, что его почти нельзя было узнать. Я с ужасом думала — никогда не увижу Мишу, каким знала. А после смерти лицо стало успокоенным, счастливым почти, молодым. На губах — легкая улыбка. Все это, не я одна видела, об этом с изумлением говорили все видевшие его.

А 4-го марта на рассвете меня разбудила сестра милосердия и сказала: «М. А. зовет вас, хочет проститься». Я подошла, он покосился в сторону сестры, ожидая, что она догадается уйти, но она отвернувшись к окну, не уходила. Тогда он проделал шутку, которая всегда смешила меня, — как бы плюнул легко в сторону сестры, тихонько. А потом, сразу став серьезным, сказал мне прощальные слова, каких не говорил никогда. А уж чего я не слышала от него. Потом ему стало худо, и он отшатнулся, упал на подушку и стал холодеть и синеть у меня на глазах. Я взяла его голову и стала судорожно говорить ему, как мы скоро поедем с ним в Италию, как он там поправится, как хорошо ехать в вагоне, как ветер вздувает занавески… И он стал оживать и бормотать: «Еще, еще про занавески, про ветер».

И когда вечером пришел доктор, он сказал: «Вы знаете, Николай Антонович, я сегодня умирал у нее на руках, и воскрес».

Простите меня, Никол, я знаю, что Вам тяжело будет все это читать. Но ведь я чувствую все время, что Вы ждете от меня рассказа о его последних минутах. Он умирал так же мужественно, как и жил. Вы очень верно сказали о том, что не всякий выбрал бы такой путь. Он мог бы, со своим невероятным талантом, жить абсолютно легкой жизнью, заслужить общее признание. Пользоваться всеми благами жизни. Но он был настоящий художник — правдивый, честный. Писать он мог только о том, что знал, во что верил. Уважение к нему всех знавших его или хотя бы только его творчество — безмерно. Для многих он был совестью. Утрата его для каждого, кто соприкасался с ним, — невозвратима.


24 февраля 1961 г.

…Вы спрашиваете, почему я посадила груши на Мишиной могиле? Я хотела — вишневые деревья, но в ту пору не нашлось их. И предложили груши, я согласилась. Сейчас это очень густые, высокие деревья, дающие большие вкусные плоды — к сожалению — так как на них охотятся работники мастерской (памятников) при кладбище. В прошлом году я обратилась с жалобой директору, так как затоптали очень красивый газон. Но убрать эти деревья жаль, уж очень красиво все на могиле, и эти деревья, образующие купол над камнем, и сам камень, и яркий газон.


3 августа 1961 г.

Посылаю Вам карточку, которая Вам будет интересна из-за портрета Миши. Этот портрет был заказан Союзом писателей — для гражданской панихиды по Мише в ССП, был выполнен художником К. Чемко в одну ночь с маленькой фотографии — последней, вернее, последней во время его здорового состояния, — летом 1939 года. Потом я приобрела портрет. Раму заказала в Третьяковской галерее (помещающейся в Лаврушинском пер.). Рама красного дерева, вогнутая. Рядом со мной — моя молодая приятельница, муж которой снимал фото.


14 сентября 1961 г.

Мишина книга кончается и начинается с памятника Мольеру, и поэтому мне непременно хочется поместить фото памятника. Я должна сказать, что, действительно, это стоило больших трудов — добиться согласия на издание. Ведь я бьюсь над этим двадцать один год. Бывало, что совсем-совсем, казалось, добилась. И опять все летело вниз, как Сизифов камень. В этом — моя жизнь. Мне выпало на долю — невероятное, непонятное счастье — встретить Мишу. Гениального, потрясающего писателя, изумительного человека. Не думайте, что это я пишу, потому что я — жена его, человек, обожающий его. Нет — все (и очень большие и очень разнообразные люди), все, кто смог познакомиться полностью с его творчеством (я не всем даю эту возможность), — все употребляют именно это выражение — гениальный. Мне попала в руки совершенно случайно рецензия в Союзе писателей (!) о Мише, и там под его именем стояли: год рождения, год смерти, и слова, начинающие текст: Великий драматург. И ведь они не знают (только слышат) — какая у него проза. Я знаю, я твердо знаю, что скоро весь мир будет знать это имя…

У моего брата есть экземпляр «Белой гвардии», а также романа «Мастер и Маргарита». Но это я ему послала с верным человеком, который передал ему из рук в руки, и брат (как я ему написала) не может выпустить этого от себя. Чтобы не произошло что-нибудь похожее на Бориса Пастернака. Но если бы Вы могли к нему поехать как-нибудь и прочитать — Вам бы это доставило наслаждение. Умирая, он говорил мне только об этом романе, считая его своим лучшим произведением, в которое он вложил всего себя.


17 декабря 1961 г.

…Книгу о Мольере сдала, и редактор обещает, что в середине января она будет лежать у меня на столе. Тогда и Вам, конечно, вышлю сразу — это вещь поразительная. В ней — тьма знаний и таланта. Поданы эти все глубокие знания так легко, как может сделать только очень талантливый писатель.

История Мольера в жизни Миши такова: он считал Мольера лучшим драматургом мира, преклонялся, обожал его. В 1929 году он стал писать пьесу о Мольере, она называлась «Кабала святош» (было общество в то время, религиозное, преследовавшее на словах высоконравственные идеи, но на деле… Оно ненавидело Мольера и погубило его).

Пьесу сначала Репертуарный комитет запретил, но потом, под давлением Горького, высоко оценившего эту вещь, разрешение на постановку было дано. МХАТ взял эту пьесу, но, по разным, совершенно не относящимся к пьесе, обстоятельствам, мариновал ее: то репетиции шли очень интенсивно, то совсем прекращались. Время шло, прошло пять с лишним лет, — когда наконец состоялась премьера «Мольера». Спектакль, несмотря на то, что Миша не был доволен составом, прошел блестяще для публики: было шесть репетиций публичных и семь спектаклей. Каждый раз давали массу раз занавес — от 15–25 раз. И тем не менее после седьмого представления спектакль был снят. Это было 4 марта 1936 года — последний спектакль, а статья в газете — 9 марта 1936 года. Это было сделано врагами Миши в то страшное для многих время. Но вернемся к Мольеру. В 1932 году к Мише обратились с предложением написать биографию Мольера. Он, конечно, с радостью согласился. Мы стали с ним ходить в Ленинскую библиотеку, где он изучил все, что было возможно — все исследования о Мольере. Всех французов. И написал «Жизнь господина де Мольера». Книга лежала до сих пор, — повторяю — все это было время, когда Мишины недруги действовали вовсю. Сейчас, слава Богу, все изменилось — книга печатается, а пьеса «Мольер» («Кабала святош») выходит в сборнике его пьес.