что мое воображение доходит до сумасшедших пределов, под влиянием моей романтической развращенности… Но чтобы я ни делала, это впечатление наперекор мне самой растет, не оставляет меня ни на секунду, принимает беспокойную форму навязчивой идеи… И у меня является неодолимое желание спросить Жозефа:
— Слушайте, Жозеф, это не вы изнасиловали маленькую Клару в лесу?.. не вы ли, старая свинья?
Преступление было совершено в субботу, я припоминаю, что Жозеф около того же числа, отправлялся за вереском в Районский лес; весь день он провел в отсутствии, и вернулся в Приерё со своим грузом только поздно вечером… В этом я убеждена… И — странное совпадение, — я припоминаю, что в этот вечер он был более чем всегда взволнован, возбужден… Тогда я не обратила внимания… Да и к чему было?.. Теперь же эти подробности отчетливо встают в моей памяти… Но в ту ли именно субботу Жозеф ходил в Районский лес?.. Я тщетно стараюсь припомнить день его отсутствия… И потом, действительно ли у него были эти взволнованные движения, виновные взгляды, которые я ему приписываю?.. Не сама ли я внушаю себе необычную странность этих взглядов и жестов, во чтобы то ни стало желаю уверить себя, что это Жозеф — золото — совершил преступление?.. Меня раздражает и в то же время укрепляет в моих подозрениях то, что я не могу точно представить себе драму в лесу… Если бы еще судебное следствие обнаружило свежие следы колес на траве и листьях, в окрестности?.. Но нет… Следствие не обнаружило ничего подобного… Оно установило убийство и изнасилование девочки, — вот и все… Ну, а это именно меня и взвинчивает… Эта ловкость преступника, не оставившего ни малейшего следа преступления, это дьявольское исчезновение, я чувствую, я вижу здесь участие Жозефа… В волнении я решаюсь вдруг, среди молчания, задать ему вопрос:
— Жозеф, в какой день вы ходили за вереском в Районский лес?.. Вы не помните?..
Спокойно, не спеша, Жозеф выпускает из рук газету, которую читает… Он, кажется, застраховал себя от всяких неожиданностей…
— Зачем это?.. — говорит он.
— Чтобы знать…
Жозеф устремляет на меня тяжелый пронизывающий взгляд… Потом он непритворно делает вид, что возобновляет в памяти забытые впечатления. И отвечает:
— Ей Богу!.. точно не помню… Думаю, что в субботу…
— В ту субботу, когда нашли труп маленькой Клары в лесу?.. — продолжаю я, стараясь придать вопросу заносчивый характер.
Жозеф не подымает на меня глаз. Взгляд его делается таким пронзительным, таким ужасным, что, несмотря на мою обычную смелость, я вынуждена отвернуться…
— Возможно… — говорит он… — Ей Богу!.. Пожалуй, это и было в ту субботу…
И прибавляет:
— Ах! проклятые бабы!.. лучше бы вы думали о чем другом. Если-б вы читали газету… знали бы по крайней мере, что снова перебили жидов в Алжире… Это все-таки серьезная вещь…
Если бы не его взгляд, он держит себя спокойно, естественно, почти добродушно… Движения свободны; голос больше не дрожит.
Я молчу… А Жозеф снова берет газету, брошенную им на стол и принимается читать самым спокойным образом…
Я начинаю думать… Я стараюсь найти в поведении Жозефа, с тех пор как я здесь, черты действительной жестокости… Его ненависть к жидам, постоянные угрозы их казнить, убить, поджечь, все это может только хвастовство… в политике… Я ищу чего-нибудь более определенного, более обоснованного, в чем обнаружился бы преступный темперамент Жозефа. И не нахожу ничего, кроме расплывчатых впечатлений, предположений, которым страх и желание, чтобы это была действительность, придают значение и серьезность, которых без сомнения у них нет… Желание или страх? Не знаю, которое из этих двух чувств во мне сильнее.
Есть однако… один факт… действительный, ужасный… факт, открывающий многое… На этот раз я не выдумываю… не преувеличиваю… не вижу во сне… Он достаточно говорит сам за себя… На обязанности Жозефа лежит убивать цыплят, кроликов, уток. Он умерщвляет уток, по старинному, нормандскому обычаю, вонзая им в голову булавку… Он мог бы убивать их сразу, не заставляя страдать. Но он любит продолжить мучения, изощряя способы пытки; ему нравится чувствовать трепетание их тела и биение сердца под рукой; нравится наблюдать, считать минуты их страданий, предсмертные судороги, смерть… Раз я присутствовала при смерти утки, убитой Жозефом… Он держал ее, зажав между коленями. Одной рукой сжимал ей горло, другой вонзали булавку в голову, и потом вертел, поворачивал иглу в черепе, медленным спокойным движением… точно молол кофе… и поворачивая иглу, приговаривал с дикой радостью:
— Пусть помучается… чем больше будет мучиться, тем будет вкуснее…
Животное высвободило из его колен крылья и хлопало ими… шея его вытягивалась, хотя Жозеф ее держал, судорожною спиралью… И видно было под перьями, как дрожало все тело… Тогда Жозеф бросил животное на ступеньки кухни, и упершись локтями в колени, и подперев голову, принялся наблюдать с омерзительным наслаждением скачки, судороги, безумное царапанье земли желтыми лапками…
— Перестаньте, Жозеф… — закричала я… — Прикончите ее сейчас же… Отвратительно заставлять животное так страдать…
А он отвечал:
— Меня это забавляет… я это люблю…
Я припоминаю этот случай, все его мрачные подробности, все сказанные при этом слова… И мне хочется… страшно хочется закричать Жозефу:
— Это вы изнасиловали маленькую Клару в лесу… Да… да… я теперь в этом убеждена… это вы, вы, вы, старая свинья…
Сомнения больше нет. Жозеф, должно быть, невероятная каналья… Но это мнение, которое я составила себе о нем вместо того, чтобы отдалить меня от него, вселить мне к нему отвращение, — наоборот, делает то, что я, если его не люблю, то страшно им интересуюсь. Это смешно, но я всегда чувствовала слабость к негодяям… В таких натурах есть что-то необыкновенное, зажигающее кровь… Особый опьяняющий запах, что-то пряное и властное, возбуждающее влечение… И как бы негодяи ни были бесстыдны, они все-таки в этом отношении уступают «честным» людям…
Мне не нравится в Жозефе, что у него репутация и, для того, кто не знает его взглядов, замашки честного человека… Мне бы больше нравилось, если бы он был просто негодяем чистой воды. Правда, что тогда исчез бы этот ореол таинственности, обаяние неизвестности, которые меня волнуют, беспокоят и влекут, да, влекут — к этому старому дьяволу…
Теперь я успокоилась, потому что убеждена, и ничто не может поколебать во мне теперь уверенности, что это он изнасиловал маленькую Клару в лесу.
С некоторых пор я замечаю, что произвожу серьезное впечатление на Жозефа. Его недоброжелательство ко мне исчезло; в его молчании уже не чувствуется ни неприязни, ни пренебрежения, а в возражениях часто слышатся нотки нежности. Во взглядах нет прежней враждебности — да, впрочем, и была ли она прежде? — и если они еще иногда бывают пронзительны, — это потому, что он все еще хочет меня получше узнать, испытать… Подобно большинству крестьян, он чрезвычайно недоверчив, боится довериться другим, постоянно думая, что его хотят с надуть»… У него, должно быть, много скрыто в душе, но он ревниво оберегает свои тайны под суровой холодной маской, как прячут сокровища в железные сундуки, с солидной обшивкой и серьезными замками. Несмотря на это, его недоверие ко мне уменьшается… Он, по своему, даже очень со мной любезен… Делает все, что только может, чтобы показать мне свою симпатию и понравиться. Берет на себя все мои тяжелые, грязные работы, и все это просто, без всякой слащавой галантерейности, без корыстных расчетов на благодарность с моей стороны, без всяких задних мыслей.
С своей стороны я присматриваю за его вещами, чиню его носки, панталоны, сорочки, и больше забочусь о его гардеробе, чем о гардеробе барыни. И он часто говорит мне с довольным видом.
— Это все хорошо, Селестина… Бы хорошая женщина… аккуратная женщина… Порядок это — деньги… И если к тому же женщина хороша собой, то лучше и желать нечего…
До сих пор нам удавалось говорить только урывками. Вечером, в кухне, при Марианне, разговор носит только общий характер… Мы не позволяем себе никакой интимности… А когда я его вижу одного, заставить его, говорить чрезвычайно трудно… Он уклоняется от длинных разговоров, вероятно боясь себя скомпрометировать. Два слова об этом, для слова о том… шутливых или ласковых… и все… Зато вместо уст, у него говорят глаза… Они шарят по мне… подступают близко и заглядывают глубоко в душу, переворачивают все внутри, до основания…
Вчера, в первый раз у нас был длинный разговор. Был вечер. Господа легли; Марианна ушла в свою комнату раньше обыкновенного. Я не была в расположении ни читать, ни писать, и одной быть не хотелось.
Все еще преследуемая образом маленькой Клары, я отправилась к Жозефу в седельную; он сидел перед деревянным некрашеным столиком, и при свете маленького фонаря, лущил зерна. Тут же находился его друг, пономарь, державший под мышками связки разноцветных брошюр. Большие вытаращенные глаза, плоский череп, сморщенная желтоватая кожа, придают ему сходство с жабой… Сходство еще увеличивается от неуклюжей прыгающей походки. Под столом спали две собаки, свернувшись в клубок, зарыв головы в шерсть.
— А! Это вы, Селестина? — сказал Жозеф.
Пономарь хотел спрятать брошюры… Жозеф его остановил.
— Можно говорить при барышне… Это разумная женщина…
Он отдавал ему приказание:
— Значит, понял, старик?.. В Базош… В Куртэн… Во Флёр-Сюр-Тилль… И чтобы завтра за день все раздать… И повторяю тебе… заходи повсюду… Во все дома… Даже к республиканцам… Они тебя, может, выставят за дверь… Не слушайся… Делай свое дело… Если доберешься хотя до одного из этих подлецов, и то хорошо… И потом помни, что за республиканца получишь сто су…
Пономарь кивал утвердительно головой. Забрав брошюры, он ушел, сопровождаемый до калитки Жозефом.
Вернувшись, он заметил мое любопытство, мой вопросительный взгляд…
— Да… — сказал он небрежно… Несколько песенок, картинок, антисемитских брошюр… Раздаем для пропаганды… Я тут вошел в сношения с господами священниками… Стараюсь для них, что-ж! Это входит в мои убеждения… И нужно сказать, что это хорошо оплачивается…