— Говорю вам, что не знаю…
— Ты меня изумляешь… Все его знают… Печение Фюмо, знаешь?.. Он еще судился два месяца тому назад… помнишь?
— Да нет же, клянусь вам, г. Ксавье…
— Ну, все равно, глупенькая индюшка!.. Ну, так вот, я с ним проделал штуку в прошлом году, здоровую… Угадай, что? Не догадываешься?..
— Как я могу угадать, если я его не знаю?
— Ну, так вот слушай, крошка… Фюмо, я ему подкинул маменьку… ей Богу!.. Ловко, а?.. Но лучше всего это то, что в два месяца она нагрела его на триста тысяч… И папенька, для своих обществ!.. Ах! они знают, где раки зимуют… хорошо знают!.. Если бы не это — полнейший крах. От долгов некуда деваться… Даже и священники не хотели ничего слушать… Что ты на это скажешь, а?
— Мне кажется, г. Ксавье, что у вас странный взгляд на семью.
— Чего ты хочешь, душенька… Я — анархист. Семья, благодарю вас, сыт по горло…
Во время этого разговора он успел расстегнуть на мне лиф, старый лиф барыни, сидевший на мне восхитительно…
— О! г. Ксавье… г. Ксавье… вы — маленький плутишка… Это очень нехорошо.
Я пыталась для видимости защищаться.
Вдруг он тихонько закрыл мне рукой рот:
— Замолчи!..
И швырнул меня на постель…
— О! как от тебя хорошо пахнет! — прошептал он… — Маленькая дрянь, ты пахнешь, как маменька…
В это утро барыня была со мной необыкновенно любезна…
— Я очень довольна вашей службой, — сказала она… — Мэри, я вам набавляю десять франков.
— Если каждый раз она мне будет прибавлять по десяти франков? — подумала я… — Недурно… Это как то приличнее…
Ах! когда все это вспомнишь… Я тоже могу сказать, что «сыта по горло»…
Страсть, или вернее увлечение г. Ксавье, продолжалась недолго. Он скоро пресытился «по горло». С другой стороны, мне не удалось ни на одну минуту привязать его к дому. Часто, входя утром в его комнату, я находила постель пустой и одеяло нетронутым. Г. Ксавье не возвращался с вечера. Кухарка хорошо его знала и верно сказала о нем: «он больше любит кокоток, этот мальчик…» Он предавался, как и прежде, своим обычным удовольствиям, развлечениям, кутежам… В эти утра я испытывала мучительную тягость в сердце и весь день ходила печальная и грустная…
Все несчастие заключалось в том, что г. Ксавье относился ко всему абсолютно индифферентно… Он отнюдь не был поэтом, как г. Жорж… Помимо «отношений», я не существовала для него, и как только он удовлетворялся… — отправляйся на все четыре стороны… он уже не обращал на меня ни малейшего внимания… Ни разу я не слыхала от него ни одного ласкового, нежного слова, которые употребляют влюбленные. К тому же он не любил ничего из того, что мне нравилось; не любил никаких цветов, кроме крупной гвоздики, красовавшейся всегда в петлице его фрака… А ведь так хорошо, уходить иногда от мелочей жизни, шептать на ухо нежные, горячие слова, целоваться так… до самозабвения, смотреть друг другу в глаза, долго, без конца… Но мужчины слишком грубые существа… они не ценят этих мгновений… этих чистых, небесных наслаждений… И это очень жаль… Г. Ксавье только и ценил один голый акт, он находил удовольствие только в разврате… Все, что есть хорошего в любви, сверх этого, тяготило его…
— Ну! нет… знаешь… это меня коробит… Я сыт по горло поэзией… Голубой цветочек… Мы это предоставим уж лучше папе…
Лишь только он насыщался, я моментально превращалась снова в безличное существо, прислугу, которой он отдавал приказания и которую он подавлял своим авторитетом барина, своим цинизмом повесы… Из ярма рабыни любви я почти непосредственно переходила в ярмо прислуги… И он часто говорил мне, усмехаясь углами губ, — холодной, оскорбительной усмешкой:
— А папа?.. В самом деле?.. ты еще с ним не… того?.. Ты меня изумляешь…
Случилось раз, что я не в состоянии была скрыть душившие меня слезы… Г. Ксавье рассердился:
— Ну! нет… знаешь… Это уж верх нелепости… Слезы, сцены?.. Чтобы этого не было, душа моя… или, до свиданья… Я по горло сыт этой чепухой…
Я страшно люблю, когда я, вся еще трепеща от любовного восторга, долго, долго держу в объятиях человека, подарившего мне эти драгоценные мгновенья… После взрывов страсти, я чувствую неодолимую потребность в этих чистых ласках, в этих целомудренных объятьях, поцелуях, в которых чувствуется уже не судорога зверя, а идеальная духовная нежность… Из преисподней любви мне хочется перенестись в царство экстаза… со всей его роскошью, восхитительной тишиной и восторженной чистотой… Ксавье был «сыт по-горло» этими экстазами… Он тотчас вырывался из моих объятий, уклонялся от поцелуев, становившихся ему положительно невыносимыми… Казалось, что соединялись только наши тела и уста, а души ни на мгновенье не сливались в самозабвении, в упоении смертельного экстаза… И в то время как я старалась удержать его в своих объятиях, страстно прижимаясь к нему всем телом, он вырывался, грубо отталкивал меня, вскакивал с постели:
— Ну! нет… знаешь… Терпеть этого не могу…
И закуривал сигаретку…
Мне было невыразимо тяжело видеть, что я не возбуждала в нем ни малейшего намека на привязанность, никакой нежности, хотя я заранее подчинялась всем его капризам… А какие у него бывали странные и гадкие прихоти!. До чего он был испорчен, этот молокосос!.. Хуже всякого старика… изобретательнее и беспощаднее расслабленного старца или осатанелого попа…
И все-таки я думаю, что любила этого маленького мошенника, и что, несмотря на все это, я привязалась к нему как кошка… И теперь еще я с грустью вспоминаю его нахальную усмешку, жестокую, но милую… запах его тела… все, что было в нем отталкивающего и в то же время восхитительного… И часто еще я ощущаю на своих губах, которые целовали столько других губ, жгучее прикосновение его поцелуя… Ах! г. Ксавье… г. Ксавье!
Как-то вечером, перед обедом, он вернулся домой переодеться — Боже, как он был хорош во фраке! — и когда я заботливо приготовляла ему платье в уборной, он сказал мне повелительным тоном, каким приказывал принести горячей воды:
— Есть у тебя пять луи?.. Мне непременно нужно сегодня вечером пять золотых. Я тебе их завтра отдам…
Как раз в это утро барыня заплатила мне жалованье… Знал ли он это?
— У меня только девяносто франков, — ответила я, немного пристыженная, может, от его просьбы… а больше, вероятно, оттого, что не могла представить требуемую им сумму:
— Это ничего… — сказал он… — Принеси мне твои девяносто франков… я тебе их завтра отдам!..
Он взял деньги, поблагодарил меня коротким и сухим «хорошо!», от которого у меня сжалось сердце. Потом протянул мне ногу властным жестом…
— Зашнуруй мне ботинки… — приказал он грубо… — Скорее, я тороплюсь.
Я бросила на него печальный, умоляющий взгляд.
— Значит, вы сегодня не обедаете дома, г. Ксавье?
— Нет, я обедаю в гостях… скорее…
Зашнуровывая ему башмаки, я причитывала:
— Значит, вы опять будете кутить с гадкими женщинами?.. И не вернетесь ночевать?.. А я буду всю ночь плакать… Это нехорошо, г. Ксавье.
Его голос тотчас сделался жестоким и злым.
— Это ты для того мне дала свои девяносто франков… Можешь их взять обратно… Возьми их…
— Нет… нет… — умоляла я… — Вы хорошо знаете, что не для того…
— Ну так… оставь меня в покое!..
Он живо кончил одеваться и выбежал, даже не поцеловав меня, не сказав мне ни слова…
На другой день он и не заикался о моих деньгах, я же не хотела ему напоминать. Мне было приятно сделать ему что-нибудь… Я понимаю, что существуют женщины, убивающие себя работой, женщины, которые предлагают себя по ночам на тротуаре прохожим, женщины, которые воруют, совершают преступления… чтобы достать немного денег и побаловать любимого человека. Не знаю, впрочем, чувствовала ли я именно то, о чем говорю?.. Увы, я сама не знаю… Бывают моменты, когда я чувствую себя перед мужчиной такой слабой… ничтожной… безвольной, трусливой и подлой… Ну! да… подлой!..
Барыня не замедлила переменить свое отношение ко мне. Вместо прежней любезности, она стала суровой, требовательной, придирчивой… Я превратилась у нее в дуру… ничего порядочно не делала… сделалась неловкой, неряхой, скверно воспитанной, забывчивой, воровкой… И ее тон, вначале товарищеский, задушевный, теперь сделался ядовитым, и злым. Она отдавала мне приказания отрывистым, уничтожающим тоном… Конец всем совещаниям относительно тряпок, кольдкрема, пудры; конец тайным признаниям и интимным объяснениям, неловким до того, что в первые дни я задавала себе вопрос, не страдает ли барыня влечением к женщинам?.. Конец этой двусмысленной дружбе, которая, как я чувствовала раньше, была не искренней, и от которой я потеряла к ней уважение. Я считала ее причиной всех явных и тайных безобразий этого дома. Случалось, что мы с ней сцеплялись, как торговки, угрожали друг другу уйти, бросали обвинения, точно грязные тряпки…
— За что вы принимаете мой дом?.. — кричала она… — Вы что здесь, у публичной женщины, что ли?..
Нет, ведь это нахальство!.. Я отвечала:
— Да! ваш дом, действительно, опрятное место… Вы можете этим похвалиться… Да и вы сами… Ну-ка поговорим… поговорим!.. Вы тоже опрятны… А барин — ваш?.. О! ла-ла!.. Думаете, что в квартале не знают, кто вы такие… И везде в Париже… Да об этом повсюду кричат… Ваш дом?.. Дом разврата… Да еще другие такие бывают чище вашего…
Таким образом наши ссоры иногда превращались в самую неприличную ругань; мы говорили на жаргоне публичных женщин и тюрем… Потом вдруг все сразу стихало… Достаточно было, чтобы г. Ксавье воспылал ко мне хотя на мгновение… Тотчас снова начинались двусмысленные фамильярности, унизительное сообщничество, одаривание тряпками, обещания прибавок, умывания кремом Симон — посвящения в тайны изысканных косметик. Барыня барометрически соизмеряла свое отношение ко мне, с отношением г. Ксавье… Ее подарки непосредственно вызывали его ласки; охлаждение со стороны сына сопровождалось дерзостями со стороны матери… Я являлась жертвой и постоянно подвергалась беспокойным колебаниям, скачкам прихоти этого бессердечного и взбалмошного мальчугана… Можно было подумать, что барыне приходится подслушивать, подглядывать, чтобы быть постоянно au courant наших отношений… Но нет… У нее просто было какое-то порочное чутье… Она чуяла разврат сквозь стены, внутри, как собака чует в воздухе запах дичи…