Что касается барина, он прыгал среди всех этих событий, среди всех скрытых драм семьи, резвясь и повесничая, точно живчик… С утра он исчезал со своей мордочкой розового фавна, своими бумагами, портфелем, набитым религиозными брошюрами и похабными газетами. Вечером он снова появлялся, напичканный христианским социализмом… Походка его казалась утомленной, движения — томными, спина слегка согнувшейся, вероятно под бременем благодеяний, совершенных в продолжение дня… Каждую пятницу неизменно регулярно повторялась следующая шутовская сцена.
— Что там такое? — спрашивал он меня указывая на портфель.
— Пакости… — отвечала я, со смехом.
— Нет… забавные штучки…
И он давал мне их, постепенно подготовляя меня к финальному объяснению, а пока довольствуясь тем, что улыбался мне с видом соумышленника, щипал за подбородок и говорил, облизываясь:
— Хе!.. хе!.. Она презабавная, эта крошка…
Не обескураживая барина, я забавлялась его подходцами, давая себе слово при первом же подходящем случае поставить его на свое место.
Раз после завтрака я была очень удивлена, увидав его входящим в бельевую, где я одна предавалась печальным мыслям за своей работой. Утром у меня произошла с г. Ксавье тягостная сцена, впечатления которой еще не изгладились… Барин тихонько запер дверь, положил портфель на большой стол возле груды простынь, и подойдя ко мне, взял мои руки и стал их гладить. Веки его мигали и глаза вращались, точно у старой курицы на солнце… Можно было помереть со смеху…
— Селестина… — сказал он… — Мне больше нравится называть вас Селестиной… Это вам не обидно?
Мне стоило большого труда не расхохотаться…
— Да нет, барин… — ответила я, принимая оборонительное положение…
— Ну, Селестина… Я нахожу, что вы очаровательны… вот!
— В самом деле, барин?
— Обворожительны, даже… Обворожительны… Обворожительны!..
— О! барин…
Его пальцы оставили мою руку… блуждали по лифу, отягощенные желанием, и дотрагивались до моей шеи, подбородка, затылка мягкими, жирными прикосновениями…
— Очаровательная… Очаровательная!.. — шептал он…
Он хотел меня поцеловать. Я поддалась назад, чтобы избегнуть этого поцелуя…
— Останьтесь, Селестина… Я вас прошу… Прошу тебя!.. Тебе не неприятно, что я тебе говорю на ты?
— Нет, барин… меня это удивляет…
— Тебя удивляет… плутовка… удивляет?.. Ах! ты меня еще не знаешь!..
Голос у него задрожал… На губах выступила слюна…
— Выслушай меня, Селестина. На будущей неделе я отправляюсь в Лурд… Да, я провожаю богомольцев в Лурд… хочешь поехать в Лурд?.. Я могу это устроить… хочешь ехать?.. Никто ничего не заметит… Ты остановишься в отеле… Будешь гулять, делать, что хочешь… Вечером я приду к тебе в комнатку… в твою комнатку… в твою постельку, плутовка! Ах! Ах! Ты меня еще не знаешь… Не знаешь, на что я способен. Я опытен, как старик, а по страстности всякого молодого заткну за пояс… Ты увидишь… увидишь… О! твои плутовские глазенки!..
Меня изумило не само предложение — я его давно ожидала — но неожиданная форма, в которую облек его барин. Однако, я сохранила все свое хладнокровие. И желая унизить этого старого павиана и показать ему, что я понимаю грязные расчеты его и барыни, я выпалила ему в лицо:
— А г. Ксавье? Скажите, вы, должно быть, забыли о нем?.. Что он будет делать в то время, как мы будем забавляться в Лурде, за счет христианства?
Беспокойные искры загорелись в глубине его глаз… в его взгляде застигнутого врасплох фавна… Он пробормотал:
— Г. Ксавье?
— Ну да!..
— Зачем вы мне говорите о г. Ксавье… Речь идет не о нем… Г-на Ксавье это не касается…
Я удвоила свое нахальство:
— Вы не понимаете?.. Нет, не корчите из себя дурака… Нанимали меня чтобы спать с г. Ксавье или нет?.. Да, ведь так?.. Ну, я это и делаю… А вы?.. Ну, нет… Это в условия не входит… И затем… знаете, сударь… вы не в моем вкусе.
И я расхохоталась ему в лицо.
Он весь побагровел, глаза его заметали молнии… Но очевидно счел неудобным начинать ссору, для которой я была так хорошо вооружена… Он стремительно схватил свой портфель и исчез, преследуемый моим смехом…
На другой же день, придравшись к какому-то пустяку, барин сделал мне грубое замечание… Я разозлилась… Ввязалась барыня… Я обезумела от ярости… Сцена, разыгравшаяся между нами, была до такой степени ужасна и до того омерзительна, что я отказываюсь ее передавать… Я поставила им на вид, и все это в ужасной форме, все их низости, все бесстыдства, потребовала деньги, одолженные г. Ксавье. Они были вне себя от ярости… Я схватила подушку и изо всей силы запустила ею в голову барина.
— Убирайтесь!.. Уходите, сейчас же… сию минуту, — рычала барыня, которая чуть не впивалась мне в лицо когтями…
— Я вас вычеркну из моего Общества… Вы больше не член моего Общества… потерянная девка… проститутка!.. — изрыгал барин, барабаня кулаками по своему портфелю…
В заключение, барыня оттягала у меня мою льготную неделю, отказалась уплатить девяносто франков, занятые г. Ксавье, обязала меня вернуть все подаренные ею тряпки…
— Вы грабители… — закричала я… — воры и сводни!..
И ушла, угрожая им комиссаром и судьей…
— А! вы хотите затеять историю. Ну, погодите, жулье проклятое!
К сожалению, комиссар полиции объявил, что это его не касается. Мировой посоветовал мне замять дело. Он объяснял так:
— Прежде всего, барышня, вам не поверят… И заметьте, это справедливо… Во что превратилось бы общество, если бы прислуга стала судить господ? Общество, барышня, перестало бы существовать, и воцарилась бы анархия…
Я обратилась к поверенному; он запросил с меня двести франков. Я написала г. Ксавье: он мне не ответил… Тогда я подсчитала наличность моих ресурсов… У меня оставалось три франка пятьдесят сантимов и мостовая…
XIII
13-го ноября.
Одно время я находилась в Нельи у сестер Богоматери Тридцати Шести Скорбей; это нечто в роде приюта и конторы для найма прислуги. В глубине большого сада стоит прекрасное белое здание. В саду, где на каждом шагу видишь статуи св. Девы, возвышается великолепная новенькая часовня, выстроенная на деньги разных жертвователей. Сад окружен высокими деревьями. И постоянно слышен колокольный звон… Я люблю слушать колокольный звон… в душе пробуждаются воспоминания о давно забытом прошлом!.. Когда я слышу колокольный звон, я закрываю глаза и передо мной встают какие-то никогда не виданные, но все же знакомые мне пейзажи нежные, озаренные грезами детства и юности… какая-то праздничная толпа, медленно прогуливающаяся по песчаному морскому берегу… Динь… динь… донь… Это не очень весело… не радостно, это, в сущности, даже печально… печально, как любовь… Но мне это нравится… В Париже ничего не слышишь, кроме оглушительных свистков да рожков трамвая.
Сестры Богоматери Тридцати Шести Скорбей помещают приходящих к ним женщин на чердаке, кормят их пищей, состоящей из отбросов мяса и испорченных овощей, и заставляют платить в кассу учреждения по двадцати пяти су в день, то-есть, подыскав какую-либо должность, вычитывают эти деньги из жалованья… Это они называют благодеянием. И сверх того заставляют женщин работать с шести часов утра и до девяти вечера, как заключенных центральных тюрем… Уходить из учреждения запрещается… Обед, ужин и церковная служба заменяют часы отдыха… О, они не останавливаются ни перед чем, эти сестрички, — сказал бы г. Ксавье… их благотворительность ни что иное, как известная ширма… Они просто-напросто надувают народ!.. Но я останусь дурой на всю жизнь… Самые жестокие уроки и всевозможные несчастья ничему меня не научают… Я кричу и беснуюсь, как оглашенная, но в конце концов все водят меня за нос.
Подруги рассказывали мне иногда о сестрах Богоматери Тридцати Шести Скорбей:
— Ах, милочка, туда приходят нанимать прислугу одни шикарные дамы… графини… маркизы… Оттуда можно попасть на хорошенькое, местечко…
Я этому верила… И кроме того в дни тоски и печали я с умилением вспоминала — глупышка! — о счастливых годах, проведенных много у сестер Пон-Круа… Впрочем, нужно было куда-нибудь идти… Трудно быть разборчивой, не имея ни гроша за душой…
В приемной вместе со мной дожидалось около сорока служанок. Многие из них пришли издалека, из Бретани, из Эльзаса, с юга, нигде еще не служили; эти неуклюжие бабы с загорелыми, хитрыми лицами жадно взирали, стоя возле монастырских окон, на расстилавшуюся вдали панораму Парижа. Другие же — женщины бывалые подобно мне, находились в данное время без места.
Сестры спросили у меня, откуда я, что я умею делать, есть ли у меня хорошие рекомендации и какие-либо деньги. Я стала плести всякие небылицы и они приняли меня, ни о чем больше не расспрашивая, сказав:
— Какое милое дитя!.. мы ей подыщем хорошее место.
Они всех нас величали своими «милыми детьми». В ожидании обещанного хорошего места каждой из «милых детей» было поручено какое-нибудь дело. Одни работали на кухне, другие — в саду, копали землю, точно землекопы. Меня сейчас же усадили за шитье, так как, по словам сестры Бонифации, у меня были искусные пальцы и интеллигентный вид. Сначала мне дали чинить штаны священника и кальсоны какого-то монаха служившего в часовне… Ах, эти штаны!.. Ах, эти кальсоны!.. По правде сказать, они мало походили на штаны и кальсоны г. Ксавье… Затем мне дали работу более светского характера, — шитье тонкого и нежного белья, так что я разом очутилась в своей сфере… Мне дали шить приданое невест и новорожденных; это были заказы, поручаемые сестрам богатыми благотворительными дамами, интересующимися нашим учреждением.
Сначала, после стольких потрясений, несмотря на плохую пищу, штаны причетника, лишение свободы и грубую эксплуатацию, царившую в учреждении, я положительно наслаждалась миром и тишиной монастыря… Я много не размышляла… Мне хотелось молиться. Угрызения совести, или вернее усталость после всего пережитого, склоняли меня к самобичеванию. Я несколько раз под ряд исповедовалась у того самого священника, отвратительные штаны которого мне перед этим пришлось чинить; это воспоминание вызывало во мне, несмотря на мою искреннюю набожность, непочтительные и игривые мысли… Чудак был этот человек; круглый, красный, с грубыми манерами и грубыми словами, пахнувший, как старый баран. Он задавал мне странные вопросы и особенно интересовался тем, что я читаю.