Дневник горничной — страница 50 из 56

Окончив осмотр и сделав свои распоряжения, Эдгар опять садится в автомобиль и быстрым ходом направляется к Елисейским. Полям, где сначала останавливается у маленького трактирчика. Здесь комиссионеры с хищным выражением лица и жокеи ведут с ним таинственные разговоры и показывают ему конфиденциальные телеграммы. Остаток утра он посвящает визитам поставщиков, у которых заказывает, получает за комиссии; заезжает к продавцам лошадей, с которыми ведет разговоры следующего рода:

— Ну-с, мистер Эдгар!

— Ну-с, мистер Пульти.

— У меня есть покупатель для гнедой упряжки барона.

— Она не продается.

— Пятьдесят фунтов на вашу долю.

— Нет…

— Сто фунтов, мистер Эдгар.

— Посмотрим, мистер Пульти.

— Это не все, мистер Эдгар.

— Что еще, мистер Пульти?

— Я имею двух лошадей для барона.

— Мы не нуждаемся в них.

— Пятьдесят фунтов для вас…

— Нет.

— Сто фунтов, мистер Эдгар.

— Посмотрим, мистер Пульти.

Неделю спустя Эдгар портит как раз в меру гнедых барона, убеждает его, что необходимо их сбыть, и уступает их Пульти, который продает Эдгару великолепную пару. Пульти в течение трех месяцев отхаживает гнедых и, может, через два года, всучит их тому же барону.

К двенадцати часам служба Эдгара окончена. Он отправляется к себе домой, на улицу Эйлера завтракать, так как живет он не у барона и никогда с ним не выезжает. Квартира его на улице Эйлер находится в нижнем этаже. Она завалена множеством расшитых ковров; стены украшены английскими гравюрами: охота, скачки с препятствиями, портреты во всех видах принца Уэльского, из них один с надписью. Повсюду трости, охотничьи хлысты, стремена, удила, рожки, наваленные в кучу, а в центре возвышается огромный бюст королевы Виктории из цветного терракота.

Освободившись от хлопот, Эдгар в течение остального дня занимается собственными делами; развлекается, затянутый все в тот же синий сюртук, с ослепительно блестящей шляпой. Дел у него множество, так как он ссужает деньги кассиру одного общества, букмекеру, скаковому фотографу и выхаживает трех лошадей близ Шантильи. Развлечений у него также немало, и самые известные дамы полусвета знают дорогу на улицу Эйлер, где они всегда в минуту жизни трудную найдут чашку чая и пять золотых…

Вечером Эдгар во фраке с шелковыми отворотами появляется на короткое время в театре Амбассадор, в цирке и в Олимпии, а затем направляется в кабачок, где постепенно накачивается в обществе кучеров, старающихся походит на джентльменов и джентльменов, смахивающих на кучеров.

И каждый раз, когда Вильям рассказывает мне об его похождениях он, с восторгом заканчивает:

— Ах! Этот Эдгар!.. о нем можно сказать: вот это человек!..


Хозяева мои принадлежали к так называемому большому свету Парижа, иначе говоря, — он был из дворян, без гроша за душой, а ее происхождение было покрыто мраком неизвестности. О родословной ее ходило множество рассказов, один ужаснее другого. Вильям, бывший всегда в курсе великосветских сплетен, уверял, что барыня была дочерью бывшего кучера и горничной, которые, благодаря воровству и своей, более чем сомнительной, честности, скопили небольшой капиталец, занялись ростовщичеством в одном из отдаленных кварталов Парижа и, ссужая главным образом кокоток и прислугу, быстро составили себе огромное состояние. Вот уже можно сказать, родились в сорочке!..

На самом деле, у барыни, несмотря на ее кажущуюся элегантность и очень красивую внешность, были такие странные замашки и такие вульгарные привычки, от которых меня прямо коробило. Эта свинья любила вареное мясо и сало с капустой… и обожала подливать в суп красное вино, как это делают извозчики. Просто становилось совестно за нее. Часто, в своих ссорах с барином она забывалась до того, что кричала ему: «Сволочь!» В эти минуты гнев поднимал со дна ее души, плохо вылощенной слишком недавнею роскошью, всю врожденную фамильную грязь и вызывал на уста ее, словно нечистую пену, такие слова… ах! такие слова, о которых я, хотя я и не барыня, часто потом сожалею. Но уж так устроен свет… нельзя и представить себе, сколько есть женщин с ангельскими устами, с небесными очами, разодетых в трехтысячные платья, которые у себя дома грубы на язык, распущены в жестах и омерзительны своего вульгарностью… Настоящие уличные девки!..

— Светские дамы, — говаривал Вильям, — это все равно, что тонкие соуса; не надо смотреть, как они приготовляются… а то отобьет всякую охоту за ними ухаживать…

У Вильяма был целый запас таких пессимистических афоризмов. И так как он был все-таки очень галантный мужчина, то прибавлял, обнимая меня за талию:

— Такой огурчик, правда, не особенно лестно иметь… Но зато это поосновательнее.

Я должна сказать, что свой гнев и все свои увесистые словечки барыня изливала всегда на барина… С нами же, повторяю, она была, пожалуй, даже застенчива.

Наряду с ужасным беспорядком в доме, наряду с необузданным мотовством, можно было подметить в барыне странную и совершенно необъяснимую скупость… Она ругала кухарку за два су, истраченные на салат, выгадывала на стирке кухонного белья, пыхтела над трехфранковым счетом, не знала покоя пока не добивалась, после ряда жалоб и бесконечной переписки, возврата пятнадцати сантимов, переплаченных за доставку пакета. Всякий раз, как она брала фиакр, начиналась руготня с извозчиком, которому она не только не давала на чай, но которого еще старалась обсчитать. Все это уживалось с тем, что деньги валялись у нее повсюду — по каминам и столам — вместе с драгоценностями и ключами. Ради забавы она пачкала свои лучшие платья и самое тонкое белье; позволяла поставщикам предметов роскоши бессовестно обирать себя и не морщась подписывала счета старика буфетчика, так же как барин — счета Вильяма. А, между тем, Бог ведает, сколько здесь было плутовства!.. Иногда я говорила Вильяму:

— Нет, право! ты воруешь чересчур… Когда нибудь нарвешься…

На что Вильям, ничуть не смущаясь, возражал:

— Оставь пожалуйста… я знаю, что делаю… и до каких пределов можно доходить. Когда нападешь на таких дураков-господ, не попользоваться было бы прямо преступление.

Но он, бедняга, почти не пользовался плодами этих постоянных краж; они неукоснительно, несмотря на все его необыкновенные удачи, переходили на скачках в букмекерские карманы.

Барин с барыней были женаты пять лет… Сначала они много выезжали в свет и давали обеды у себя, потом, мало-помалу, сократили выезды и приемы, чтобы жить почти в полном уединении, говоря, что ревнуют друг друга. Барыня упрекала барина во флирте с женщинами, а он обвинял ее в слабости к мужчинам. Они очень любили друг друга, то-есть целый день ссорились, как любая мещанская чета. Истина же заключалась в том, что барыне не повезло в свете, где, благодаря ее характеру, ей пришлось вынести немало неприятностей… Она сердилась на барина за то, что тот не сумел ее там поставить, а он на нее за то, что она сделала его посмешищем в глазах приятелей. Оба не признавались в горькой истине и находили более удобным объяснять все раздоры за счет любви.

Ежегодно, в середине июня, весь дом выезжал на дачу в Турэнь, где, как говорили, у барыни был великолепный замок. Штат прислуги увеличивался кучером, двумя садовниками, второй горничной, скотницами. Там были коровы, павлины, куры, зайцы… Какое счастье! Вильям описывал мне подробности их тамошнего житья с насмешками и брюзгливым неудовольствием. Он терпеть не мог деревни и скучал среди лугов, деревьев и цветов… Природу он переваривал только в соединении с ресторанами, скачками, букмекерами и жокеями. Признавал же только один Париж.

— Существует ли что-нибудь нелепее каштанового дерева? — часто говорил он мне. — Смотри… разве Эдгар станет любить деревню?.. а он почище других — редкостный человек…

Я приходила в экстаз:

— Ах! но цветы на лужайках… И маленькие пташки!..

Вильям издевался:

— Цветы?.. Они красивы только на шляпках, да у модисток… А маленькие пташки? Пожалуйста и не говори!.. Утром мешают спать. Горланят, точно дети! О, нет! нет… Этой деревней я сыт по горло… Деревня хороша только для мужиков…

И выпрямляясь благородным движением, он гордо заключал:

— Что касается меня, мне нужен спорт… Я не мужик… я спортсмен…

Все-таки я была счастлива и с нетерпением ожидала половины июня. Ах! маргаритки в лугах, узенькие тропинки под дрожащей листвой… гнезда, притаившиеся в старой стене под пуками плюща… И пение соловьев в лунную ночь… и нежные разговоры рука об руку, у колодца, поросшего жимолостью, волосатиком и мхом!.. А крынки дымящегося молока… громадные соломенные шляпы… маленькие цыплятки… обедни, которые ходишь слушать в деревенскую церковь с качающейся колокольней… все это волнует, очаровывает и хватает за душу, подобно нежным романсам, которые распевают в кафе-концертах!..

Хотя я и люблю порой подурачиться, но все же натура у меня поэтическая. Старые пастухи, уборка сена, птички, гоняющиеся друг за другом, желтые кукушки, ручейки, прыгающие по светлым камешкам, и красивые юноши с лицами, золотистый загар которых напоминает виноград, красавцы-юноши, здоровые, с мощной грудью, — все это навевает на меня сладкие грезы… Думая обо всем этом, я чуть не превращаюсь опять в маленькую девочку, и невинность и чистота так переполняют мне душу, так освежают мое сердце, как легкий дождик оживляет маленький цветок, слишком палимый солнцем, слишком высушенный ветром. И вечером, лежа в кровати и поджидая Вильяма, восхищенная всей этой перспективой чистых радостей, я сочиняла стихи:

Маленький цветок,

О, мой дружок,

Твой запах вдыхая,

Я счастье вкушаю…

И ты, ручеек,

И крутой бережок,

И тонкая травка,

Что смотрит в канавку,

Что мне сказать,

Как восторг описать?

Я вас обожаю…

И по вас вздыхаю…

Любовь, любовь…

Любовь на миг,

Или на век!..

Любовь, любовь!..

Поэзия отлетала, как только Вильям входил. Он приносил с собою тяжелый ресторанный запах и его пахнувшие джином поцелуи быстро подрезали крылья моим мечтам. Я ни разу не посмела показать ему свои стихи. К чему? Он посмеялся бы надо мной и над тем чувством, которое мне их диктовало. И уж, конечно, он не преминул бы сказать: