Дневник горничной — страница 52 из 56

— Зачем ты так говоришь?.. Это безумие. Полно… не раздражайся так… Ну, да… я был неправ… Я должен был сейчас же заметить этот корсет… этот прелестный корсет… Как это я его сейчас же не заметил?.. Просто не понимаю! Посмотри на меня… улыбнись мне… Боже, как он хорош!.. и как он к тебе идет!..

Барин уж слишком приставал… Он надоел даже мне, хотя мне до их ссоры не было никакого дела. Барыня топнула по ковру ногой и, приходя все в более и более нервное состояние, с побледневшими губами, стиснув руки, засыпала:

— Ты меня раздражаешь… ты меня раздражаешь… ты меня раздражаешь… Понял?.. Убирайся!

Барин продолжал лепетать, но уже проявляя некоторые признаки раздражения:

— Милая моя!.. Это неразумно… Из-за какого-то корсета!.. Это не имеет никакого отношения… Ну, дорогая моя… посмотри на меня… улыбнись мне… Право, глупо причинять себе столько мучений из-за какого-то корсета…

— Ах! ты мне, наконец, надоел!.. — разразилась барыня тоном настоящей прачки… — меня от тебя тошнит!.. Убирайся ко всем чертям!..

Я кончила зашнуровывать барыню. Как раз при этих словах я встала, в восторге от мысли, что обнажались предо мною эти чудные души и как я их потом унижу перед собой… Казалось, оба забыли о моем присутствии… Сгорая желанием узнать, нем кончится эта сцена, я притаилась в молчании…

Тогда барин, долго сдерживавший себя, в свою очередь пришел в ярость, свернул модный журнал и с силою швырнул его на туалетный столик…

— Э, черт меня подери!.. Это уж чересчур надоело!.. Постоянно одна и та же история… Что бы ты ни сказал, что бы ты ни сделал, с тобой обращаются, как с собакой… Постоянные грубости, брань… Довольно с меня подобной жизни… Твои рыночные замашки… я сыт ими по горло… И, сказать тебе?.. Корсет твой… корсет твой — гнусен… Это — корсет публичной девки…

— Негодяй!..

С налившимися кровью глазами, с пеною у рта, со стиснутыми кулаками, она угрожающе наступала на барина… И ярость так душила ее, что слова вылетали у нее изо рта, точно хриплая икота…

— Негодяй!.. — зарычала она, наконец… — ты смеешь со мной так говорить… ты?.. Нет, это — неслыханно… Когда я подобрала в грязи этого жалкого субъекта, увязшего в долгах… опозоренного в своем кругу… когда я вытащила его из навоза… а! тогда ты не был так горд!.. Ты чванишься своим именем, не правда ли? Своим титулом… а! они были так чисты, эти имя и титул, что ростовщики не давали больше тебе под них пяти франков… Можешь взять их себе назад и подтереться ими… И этот господин, которого я купила и содержу, смеет еще говорить о своем происхождении… о своих предках… Я за них больше вот чего не дам… вот чего… А что касается до твоих предков, мошенник, попробуй-ка заложить их; посмотрим, даст ли тебе кто-нибудь хоть десять су за их холуйские, лакейские морды! Больше ни вот этого, ты слышишь! никогда… никогда!.. Убирайся опять в свои притоны, шулер… к своим проституткам, Альфонс!..

Она был ужасна… Жалкий, дрожащий, согбенный, растерянный барин отступал назад перед этим потоком грязи… Он добрался до двери, заметил меня… и исчез, а барыня закричала еще раз, уже в коридоре, ему еще более охрипшим, ужасным голосом:

— Содержанец… подлый содержанец!..

И упала на кушетку в ужасном нервном припадке, который мне удалось успокоить лишь с помощью целого флакона эфира…

После этого барыня опять принялась за чтение любовных романов, опять стала прибирать свои ящики. Барин более чем когда-либо углубился в сложные пасьянсы и в рассматривание своей коллекции трубок… И снова началась переписка… Из робкой и отрывистой она сделалась скоро ожесточенною и частою. Я устала бегать, перенося из комнаты одной в кабинет другого угрозы, сложенные то сердечком, то петушком… Уж и потешалась же я!..

Три дня спустя после этой сцены, читая послание барина на розовой бумаге с его гербом, барыня побледнела и неожиданно спросила меня, задыхаясь:

— Селестина?.. Думаете ли вы, правда, что барин хочет покончить с собой?.. Не видели ли вы у него в руках оружия? Боже мой!.. вдруг он убьет себя?..

Я прыснула со смеху, прямо барыне в лицо… И смех этот, вырвавшийся у меня невольно, вдруг разросся, вылетел… Я думала, что умру от этого смеха, подавлюсь этим проклятым хохотом, который, как буря, клокотал у меня в груди…

Одну минуту барыня, казалось, была смущена моим смехом:

— Что такое?.. Что с вами?.. Чего вы так хохочете?.. Замолчите же… Перестаньте, мерзкая девка…

Но смех овладел мною… и не хотел меня отпускать… Наконец, в промежутке между двумя приступами, я крикнула:

— Ну, нет! уже слишком ваши истории забавны… и слишком нелепы… Ой, ой, ой!.. Ой, ой, ой!.. Как это глупо!..

Само собой разумеется, в тот же вечер я оставила этот дом и снова очутилась на мостовой…

Собачье ремесло!.. Собачья жизнь!..

Удар был жесток… Я, — увы, слишком поздно, — говорила себе, что никогда не найду такого места. Здесь у меня было все: и хорошее жалование, и всевозможные доходы, легкая служба, свобода, удовольствия. Оставалось наслаждаться жизнью. Другая, менее полоумная, чем я, могла бы отложить на черный день много денег, сумела бы составить себе понемножку хорошенькое приданое, прекрасный гардероб и целое шикарное хозяйство. Пять-шесть лет всего и, почем знать?.. можно было бы выйти замуж, завести маленькую торговлю, жить своим домом, не боясь нужды и невзгод, почти что барыней… Теперь же надо было начинать сызнова все мытарства, подчиняться опять капризу случая… Я была зла и раздосадована этим инцидентом; зла на самоё себя, на Вильяма, на Евгению, на барыню, на весь мир. Странная и необъяснимая вещь, — вместо того, чтобы ухватиться, уцепиться за свое место, — что было бы очень легко с подобной особой, как барыня, — я упорствовала в своей глупости и, нагло мстя ей, сделала непоправимым то, что могло быть исправлено. Не странные ли вещи происходят с нами иногда?.. Просто ничего не разберешь!.. Это — какое то безумие, овладевающее вами; неизвестно откуда и неизвестно почему оно охватывает вас, сотрясает, воспламеняет все ваше существо, заставляет вас кричать, оскорблять другого. Находясь во власти этого безумия, я осыпала барыню оскорблениями. Я упрекала ее ее отцом, матерью, нелепой фальшью всей жизни; я третировала ее так, как не третируют публичную девку, я обливала помоями ее мужа… И мне страшно, когда я вспоминаю об этом… Мне становится стыдно этих внезапных, позорных падений, этих опьянений грязью, которые так часто колеблют мой разум и толкают меня на мучительство, на преступление… Как не убила я ее в ту минуту? Как не задушила? Положительно не знаю. А между тем, видит Бог, я не злая. Вот и сейчас я вспоминаю эту несчастную женщину, и вижу, как загажена, как печальна ее жизнь бок-о-бок с жалким, подло трусливым мужем… И огромная жалость охватывает меня… и я желаю ей найти, наконец, мужество покинуть его и быть счастливой…

После этой ужасной сцены, я поспешно спустилась в буфетную. Вильям, покуривая русскую папироску, лениво перетирал серебро.

— Что с тобой? — спокойнейшим тоном спросил он меня.

— То, что я ухожу… ухожу из этой дыры сегодня же вечером, — задыхаясь произнесла я.

Я едва могла говорить…

— Как, уходишь? — бросил Вильям, нисколько не тронутый… — Почему же?

Я передала в коротких словах всю сцену с барыней, волнуясь и жестикулируя. Вильям пожал плечами, оставаясь таким же спокойным и бесстрастным…

— Это уж слишком глупо! — сказал он… — нельзя быть такой дурой!

— И это — все, что ты можешь мне сказать?

— Чего же тебе еще? Я говорю, что это — глупо. Ничего другого и сказать нельзя.

— А ты?.. что ты намерен делать?

Он посмотрел на меня искоса… По губам его пробежала усмешка… О, как гадок показался мне в эту тяжелую для меня минуту его взгляд, как труслива и отвратительна была усмешка!..

— Я? — спросил он, притворяясь что не понимает, сколько в этом вопросе таилось мольбы к нему.

— Да, ты… я спрашиваю тебя, что ты намерен делать…

— Ничего… что же мне делать… Буду служить… Но ты, милая моя, с ума сошла… Не хочешь ли…

Меня взорвало:

— И у тебя хватит смелости остаться в доме, из которого меня выгоняют?

Он встал, зажег потухшую папиросу и ледяным тоном вымолвил:

— О! пожалуйста без сцен… Я ведь тебе не муж… Тебе угодно было сделать глупость… Я в этом не виноват… Чего ты хочешь?.. Расплачивайся теперь сама… Такова жизнь…

Я пришла в негодование:

— Так ты меня бросаешь?.. В таком случае, значит, ты — дрянь, негодяй, как и все прочие? Знаешь ли ты это?

Вильям усмехнулся… Действительно, это был незаурядный человек…

— Не трать слов попусту… Когда мы с тобой сходились, я ничего тебе не обещал… точно так же, как и ты… Люди встречаются… сходятся, — хорошо… порывают, расходятся… тоже хорошо. Такова жизнь…

И добавил поучительно:

— Видишь ли, Селестина, в жизни нужна выдержка… нужно то, что я называю «системой». У тебя этой выдержки нет… управлять собою ты не умеешь… Отдаешься во власть своих нервов… Нервы для нашего брата скверная вещь… Запомни хорошенько: «жизнь всегда останется жизнью!»

Мне кажется, что я охотно бросилась бы на него и с бешенством впилась бы ногтями в его лицо — это бесстрастное и трусливое лицо лакея, если бы внезапно слезы не явились на помощь облегчить мои слишком натянутые нервы. Негодование мое улеглось и я стала умолять его.

— О! Вильям!.. Вильям!.. Мой милый Вильям!.. Мой дорогой, милый Вильям… Как я несчастна!..

Вильям попытался немного меня ободрить… И надо сказать, он пустил в ход всю силу своего красноречия и всю свою философию… В течение всего дня он угнетал меня своим мрачным и безнадежным глубокомыслием, афоризмами… беспрестанно повторяя все те же дурацкие слова:

— … Такова жизнь… жизнь…

Надо, однако, отдать ему справедливость… Для последнего раза он был очарователен, хотя немного слишком торжественен, и оказал мне массу услуг. Вечером, после обеда, взвалил мои вещи на извозчика и проводил меня к одному квартиросодержателю, с которым был знаком; из своих денег заплатил ему за неделю вперед и просил, чтобы за мной хорошенько ухаживали… Мне хотелось, чтобы он остался у меня на ночь… Но у него назначено было свиданье с Эдгаром!..