О, он совершенно прав! Я бы так хотела быть нарисованной в виде бесплотного духа!
Какого пола? — спросил слегка саркастическим тоном Морис Фернанкур, видимо, завидовавший успеху Кимберлея.
Последний сказал просто:
Души не имеют пола, у них есть…
Шерсть… на лапах, — прошептал Виктор Шариго так тихо, чтобы быть услышанным только романистом-психологом, которому он в это время предлагал сигару. И, увлекая его в курительную комнату, он продолжал: — О, старый дружище! О, как бы мне хотелось выругаться как следует, полной грудью, перед всеми этими людьми. Надоели мне их души, их извращенная любовь, их чудодейственное варенье!.. Да, да… гово
рить грубости, окунуться хоть на четверть часа в эту милую, черную, зловонную грязь, ах, как бы это было хорошо, с каким удовольствием я бы отдохнул в ней немножко! И как бы это облегчило мое сердце от всех тошнотворных лилий! Ну а ты как себя чувствуешь?
Потрясение, вызванное рассказом Кимберлея, было очень сильно, и все находились еще под впечатлением слышанного. Их не интересовали больше земные, обыкновенные вещи… ни светские, ни эстетические споры. Даже виконт Лаирэ, посетитель клубов, спортсмен, игрок и шулер, почувствовал, что у него выросли крылья." У каждого было желание сосредоточиться, уединиться, чтобы продлить мечту или осуществить ее. К большой досаде Кимберлея, который употреблял большие усилия, чтобы оживить общество, и ходил от одной дамы к другой, спрашивая: «Пили ли вы соболье молоко? Ах, пейте соболье молоко, это такая прелесть», — разговор все-таки не клеился, и гости один вслед за другим, извиняясь, прощались и уходили. В 11 часов никого уж не было.
Оставшись наедине лицом к лицу, господа обменялись сначала долгим, пристальным и враждебным взглядом, прежде чем стали обмениваться впечатлениями.
Да, это вышло все достаточно неудачно, знаешь… — сказал Шариго.
По твоей вине, — отвечала язвительно m-me.
Она еще смеет говорить…
Да, да, по твоей вине..: Ты ни о чем не заботился… ты только катал грязные хлебные шарики своими грубыми пальцами. От тебя нельзя было добиться ни одного слова. О, как ты был смешон, просто позорно…
Да, я советую тебе еще поговорить, — быстро возразил на это Шариго. — А твой зеленый туалет, твоя идиотская улыбка, твоя выходка с Сартори? Это, может быть, все я? И это тоже, без сомнения, я рассказывал о страданиях Пинглетона, я ел чудодейственное варенье, я рисую души, я поклонник всевозможных лилий, я педераст?
Ты даже на это не способен! — воскликнула m-me, страшно взбешенная.
Они еще долго бранились и поносили друг друга. Наконец барыня, убравши серебро и начатые бутылки в буфет, решила удалиться в свою комнату, где она заперлась. Шариго продолжал бродить по всему дому, страшно взволнованный. Вдруг, заметивши меня в столовой, где я приводила понемножку все в порядок, он подошел ко мне и, обнявши меня за талию, сказал: Селестина, хочешь ли ты быть доброй и милой по отношению ко мне? Хочешь ли ты доставить мне большое, большое удовольствие?
О да, барин.
Хорошо, дитя мое, так крикни же мне прямо в лицо, десять раз, двадцать раз, сто раз: «Дрянь!»
Ах, барин, что за странная мысль вам пришла в голову! Да я никогда не посмею…
Посмей, Селестина, посмей, я умоляю тебя!
И когда я сделала при нашем общем хохоте то, о чем он меня просил, он сказал мне:
— Ах, Селестина, ты не понимаешь того удовольствия, той огромной радости, которую ты мне сейчас доставила. И затем, видеть женщину, а не душу, трогать женщину, а не лилию… Обними, поцелуй меня.
Ожидала ли я чего-нибудь подобного… Но наутро, когда они прочли в «Figaro» статью, где в высокопарных выражениях хвалили их обед, изящество, вкус, ум, их знакомства, — они забыли все и только и говорили, что о своем успехе. Их души стали вместе стремиться к еще более блестящим завоеваниям на поприще светской жизни и снобизма.
— Какая очаровательная женщина графиня Фергюз! — говорила барыня за завтраком, состоявшим из вчерашних остатков.
И какая душа! — поддержал ее Шариго. — А Кимберлей? Неправда ли, какой очаровательный собеседник… и какие изысканные манеры!
Напрасно его вышучивают! Ведь его порок никого не касается, что нам за дело до него?
Конечно, — и она снисходительно прибавила: — у всех можно найти недостатки!
И целый день, сидя за бельем, я вспоминала разные истории из жизни этого дома и страсть к известности, охватившую с этого дня г-жу Шариго до такой степени, что она стала отдаваться всякому грязному журналисту, который обещал ей написать статью о произведениях ее мужа или словечко о ее туалетах и салоне, и снисходительность ее мужа, которому были известны все эти мерзости и который им не препятствовал. Он говорил с восхитительным цинизмом: Это все-таки дешевле, чем в бюро журналистов.
Со своей стороны Шариго становился все гаже и бессовестнее. Он называл это салонной политикой и светской дипломатией. Я напишу в Париж, чтобы мне прислали новое произведение моего старого хозяина… Представляю себе пикантность его содержания!
XI
10 ноября.
Теперь уже больше не говорят о маленькой Кларе. Как и можно было предвидеть, дело заглохло. Районский лес и Жозеф сохранят, таким образом, навеки свою тайну. О той, которая была бедным невинным человеческим созданием, будут говорить отныне только как о трупе дрозда, умершего в лесу под кустами. Как будто бы ничего не произошло; отец ее по-прежнему разбивает булыжники на дороге, а город, на мгновение взбудораженный и взволнованный этим преступлением, принял свой прежний вид, но еще более мрачный благодаря зиме. Очень сильный холод держит людей в их домах. Сквозь замерзшие стекла едва можно различить их бледные и сонные лица, а на улицах можно встретить только оборванных бродяг и мерзнущих собак.
Моя барыня послала меня с поручением к мяснику, и я взяла с собой собак.
В то время, когда я была там, робко вошла в лавку какая-то старуха и спросила мяса, «кусочек мяса, чтобы сварить немножко бульону больному сыну». Мясник выбрал между обрезками мяса, наваленными в широкой медной лохани, грязный кусок, наполовину костлявый, наполовину жирный и, быстро взвесив его, сказал: — пятнадцать су.
Пятнадцать су, — воскликнула старуха. — Это невозможно, Боже мой! И каким образом я могу из этого сварить бульон?
Как вам угодно… — сказал мясник, бросая обратно мясо в лохань. — Только, знаете, сегодня я вам пришлю ваш счет. Если он завтра не будет оплачен, то судебный пристав…
— Давайте мясо, — покорно сказала тогда старуха.
Когда она вышла, мясник мне стал объяснять:
— Да, правда… если бы не было бедняков, которые покупают худшие куски, то никогда нельзя было бы заработать прилично на скотине. Но они стали требовательны, эти канальи! — И, отрезавши два куска хорошего, розового мяса, он бросил их собакам: Да, собаки богачей, черт возьми, это не бедняки…
В Приерэ события следуют одно за другим. От трагического они переходят к комическому, потому что ведь нельзя же всегда грустить. Измученный каверзами капитана и по совету жены барин подал на него жалобу мировому судье. Он требует с него вознаграждения за убытки с процентами, и именно за то, что он сорвал колокольчик, разбил оконные рамы, за опустошение сада. Говорят, что встреча обоих врагов в камере у судьи представляла собой нечто невообразимое. Они вцепились друг в друга, как два старьевщика. Капитан, конечно, отрицает со страшными клятвами, что он бросал когда-нибудь камни или что бы то ни было в сад Ланлера, а вот Ланлер действительно бросает камни в его сад.
Имеете ли вы свидетелей? Где ваши свидетели? Подавайте сюда ваших свидетелей, — ревет капитан.
Свидетели? — парирует мой хозяин, — это камни… это все грязные вещи, которыми вы не перестаете забрасывать мой сад… это старые шляпы… старые туфли, которые я там подбираю каждый день и которые, все признают, принадлежат вам.
Вы лжете…
Это вы — каналья, пьяница.
Но так как мой хозяин не мог представить достаточно убедительных и верных свидетельских показаний, то мировой судья — друг капитана — предлагает Ланлеру взять обратно свою жалобу.
И, наконец, позвольте мне вам это заметить, — говорит в заключение судья, — я этого не допускаю, это невозможно, чтобы храбрый солдат, отважный офицер, который все свои чины получил на поле сражения, забавлялся бросанием камней и старых
шляп в ваш сад, как какой-нибудь уличный мальчишка…
А, черт возьми! — вопит капитан, — этот человек — бесчестный дрейфусар… Он оскорбляет армию…
— Я?
— Да, вы! Вы стараетесь, грязный жид, обесчестить армию… Да здравствует армия!..
Они чуть было не вцепились друг другу в волосы, и судье стоило большого труда разнять их.
С этого времени мой хозяин поставил в саду двух постоянных и невидимых свидетелей позади прикрытия из досок, в которых на высоте человеческого роста пробуравлены были четыре круглых отверстия для глаз. Но капитан, предупрежденный об этом, стал вести себя очень тихо, и хозяин только напрасно потратил деньги.
Я видела капитана два или три раза через забор. Несмотря на мороз, он целый день в саду, где он с увлечением исполняет всевозможные работы. В настоящую минуту он занят тем, что покрывает свои розовые кусты промасленной бумагой. Он мне рассказывает о своих несчастьях… Роза больна инфлуэнцей, и это при ее астме… Бурбаки умер от воспаления легких, потому что пил слишком много коньяку. Да, ему действительно не везет… И это, несомненно, сглазил его этот разбойник Ланлер! Но он победит его, он избавит страну от Ланлера — и он предлагает мне великолепный план сражения…
Вот что вы должны были бы сделать, mademoiselle Селестина. Вы должны подать жалобу на Ланлера за оскорбление общественной нравственности и покушение на изнасилование. Это прелестная идея!
Но, капитан, никогда мой хозяин не оскорблял моих нравов и не покушался на мою чистоту…
Ну, что ж такое?..
Но я не могу…