Беженцы сидели до вторника на вокзале в вагонах без локомотивов или без машинистов. Наконец, какой-то машинист сжалился над последним поездом и повез его. Люди ехали на тормозах, на площадках.
Уехали почти все знакомые. Остались или те, которые имеют маленьких детей, старых родителей, или те, которые примирились с большевизмом, как примиряются со смертью: от неё ведь не убежишь.
Я знаю только одно: попытка контрреволюции была неудачна, падение Киева и Харькова (в один день), паническое бегство деникинцев показывают, что на них надеяться нельзя. Старое погибло безвозвратно. Пришло новое — теперь коммунизм, потом та сила, которая, возможно, когда-нибудь его свергнет. Но людям со старым миросозерцанием (будь они даже молоды годами) в этом новом нет места.
Как долго можно так жить? Встаем мы очень поздно, чтобы не так долго дрожать от холода. Потом женщины убирают квартиру (неимоверно грязную от копоти), мужчины рубят дрова, топят печи. Потом идем на рынок, в существующие еще лавки. На рынке возобновилась с новой силой меновая торговля. Но крестьяне становятся все капризнее: всего охотнее они берут материю, серебряные и золотые вещи. Дороговизна сразу стала огромная и мы все больше испытываем чувство голода. Даже нельзя это назвать определенно голодом, потому что многие еще имеют достаточно пищи, но чувствуется недостаток в жирах.
Под вечер приходят старьевщицы. Комиссионные магазины закрыты (в них теперь продают провизию) и продавать вещи приходится частным способом. Этим делом занялись многие обедневшие женщины из мелкой буржуазии.
Вечером, так как выходить в темноте боятся, жильцы того же дома ходят друг к другу в гости. Так же ходили друг к другу в 18-ом г., когда Муравьев обстреливал и взял Киев, но тогда не было еще этого чувства обреченности и бессильной злобы.
На днях спор с Ж.А. По ней можно видеть, как молодежь обольшевистилась. Она даже верит в большевиков, уже думает, «что они, вероятно, что-нибудь сделают». А, когда я ее спросила, что сделали до сих пор большевики и, вообще, социалисты, по сравнению с созданным буржуазией, то есть её же предками, она мне ответила, что и предки были честными людьми, но не буржуями.
Встретила Л.П. Её семья бежала. Отец и мать — к украинцам, муж и брат — с деникинцами. Она осталась одна с двухмесячным ребенком. За две недели своего пребывания в Киеве большевики успели сделать у её дяди несколько обысков, арестовать его с женой; у её свекрови реквизировали муку, по доносу жильцов, так как она — это несчастное существо — домовладелица. Сама Л. живет то здесь, то там, опасаясь вернуться в дом родителей.
Н.П. бежала с деникинцами, оставив больную сыпным тифом мать.
1920 г.
Какой страшный Новый Год! Праздновали его, вероятно, одни комиссары. В прошлом году собрались у нас еще знакомые, а теперь никто никого не приглашал; да и кому хочется поздравлять с Новым Годом? Чего можно желать? Чтобы не забрали последнего и не убили.
Каторга лучше этой жизни. На меня находит такое отчаяние, что я громко плачу у себя в комнате и бьюсь головой о стенку.
Что мне делать? Снова пойти к ним на службу? Я бы могла иметь протекцию по наркомпросу, но, как туда пойти? Еще летом носились с планом удаления старых учителей, некоммунистов. Значит, новые должны быть коммунистами или, по меньшей мере, сочувствующими.
По ночам я все припоминаю, как долго длилась французская и английская революции, и сравниваю ход развития русской революции с ними. А если у нас и конца не будет?
Киев снова пострадал. Со времени возвращения большевиков сгорело несколько домов, между прочим, дом на углу Крещатика и Фундуклеевской, где Брабец[50]. Он горел три дня, сгорел дотла и еще долго дымился. Остались от него лишь каменные стены. Вещи жильцов лежат в грязи и снегу на улице.
Людей видно совсем мало.
Чем мы будем жить? Как долго можно продавать белье, посуду, картины? Да успеем ли мы их продать? Не сегодня, завтра придут забрать.
Перед биржей труда снова бесконечные очереди. А я, по собственному опыту прошлого лета, отлично знаю, что и это ложь. Прямо через биржу очень трудно получить место. Только заручившись местом, надо пойти записаться с какой-нибудь особой приметой, напр[имер] знанием определенного языка. Тогда на следующий день тебя требуют вне очереди.
Люди бегут массами. Кто только имеет какую-нибудь связь с бывшими окраинами России, бежит с этого кладбища. Говорят, что не так трудно переехать через границу.
Мы все живем одной надеждой, что весной тут будут поляки. Еврейская буржуазия должна у поляков искать защиты от еврейских коммунистов.
Есть надежда ехать. Нас устраивает в своем вагоне комиссар — знакомый Н.
На днях расстреляли 10 человек за «спекуляцию» валютой. 9 евреев и 1 русского. На огромных плакатах, развешанных по Крещатику, были написаны их имена, и толпа, читая их, радостно гоготала: «Наконец-то, и до своих добрались, жужжали христиане. Теперь громко евреев не оскорбляют, в лавках не отказывают продавать им, но любимое ругательство по-прежнему: «жидовская морда»; оно употребляется и по адресу русских, имеет, вероятно, тот же оттенок, что с... с..., то есть сравнение с каким-нибудь мерзким существом.
За что мы так страдаем? Русским было и будет хорошо, а евреям было, есть и будет плохо. Малейшая контрреволюция, реставрация вернет хоть часть имущественных потерь русским, их прежнее положение в обществе, а евреям ничего не вернут, не будет протекций при дворе, у министров.
А деникинцы катятся все дальше и дальше. Уже Таганрог в руках большевиков. «Их банды бьют наши банды», как говорил еще осенью один деникинец.
17-го была у О.Н. Были только мы с Л. Она нас не ждала. Квартира выглядит, как у всех теперь: грязная, запущенная, хозяйка в рваных платьях, на столе битая посуда, рваная скатерть. О.Н. жаловалась на бедность. Она — домовладелица и потому вне закона. В её доме живет один из многочисленных, быстро сменяющихся, комендантов города. Она должна его кормить, снабжать бельем, постелью. Разумеется, все переходит в его частную собственность; требования сопровождаются бранью, угрозами.
О.Н. рассказывала, что её сестра и племянницы устроили кооперативное хозяйство: они сошлись с жителями соседних домов, наняли повара, взяли на себя заведывание хозяйством и кормят, таким образом, несколько десятков семейств. Может быть, это решение женского вопроса, уничтожение отдельного хозяйства? Может быть, и из этого хаоса и ужаса что-нибудь вырастет? Разве можно надеяться? Неужели я еще не научена горьким опытом, что здесь нет места для надежды. Через несколько недель, — а может быть, и дней, — придет «ячейка» и национализирует это «частное предприятие». Будет вместо него «советская столовая» с вонючей едой и «сотрудниками», которые будут всех и все обкрадывать.
Кстати о слове «сотрудник», почему-то приказчики, alias служащие библиотеки Идз. стыдятся употреблять два последних термина. Они величают друг друга сотрудниками.
Теперь мы должны ехать во что бы то ни стало. Дело идет о папиной жизни. Был уже издан обычный декрет о том, что укрывающие ценные бумаги будут расстреляны, а наши последние бумаги нашли при обыске у знакомых. Отец семьи бежал с деникинцами; за это разгромили всю квартиру и забрали у двух оставшихся старух все, решительно все, что они имели. Забрали и наше.
Я хожу, как сумасшедшая. В каждом шорохе, в каждом звонке мне чудится приход чекистов.
Слава Богу! мы далеко от Киева и, надеюсь, через неделю будем в Польше. Пока сидим в комиссарском вагоне, который мне кажется раем в сравнении с нашей киевской квартирой: здесь всегда тепло, дров кругом сколько хочешь, а у нас последние дни был 1°, 2° тепла.
Но как трудно было выбраться из этого ада! Я до сих пор поражаюсь, как нам повезло, что нас нигде не задержали — ни дома, ни на вокзале.
Чтобы не доводить отца до полного отчаяния, мы ничего не сказали ему о пропаже бумаг, но только убедили его не ночевать дома. Мера неумная, но, что было делать? 3 дня комиссар нас обманывал, все откладывая отъезд. Последние 2 дня мы не имели на чем спать, из чего есть.
Все ценное спрятали в чулан, двери заклеили, приставили к ним большой шкаф, но у меня нет ни малейшей надежды, чтобы хоть что-нибудь сохранилось. Как только узнают о нашем отъезде (может быть, в эту минуту), квартиру реквизируют и всё погибнет, как и у других.
Кто-нибудь уже постарается донести. З. замуровали свое серебро, знал точно место лишь один управляющий, но кто-то из мести донес на него, как на укрывающего буржуйское имущество. Пришли матросы из чека, грозили старику револьверами; он указал тайник.
Наконец, в прошлое воскресение мы вышли из дому. Вышли, как воры, ни с кем не попрощавшись. Каждый пошел отдельно, чтобы не обращать внимания. Уже полгода я мечтала об этой минуте отъезда, а тогда мне было бесконечно жаль покидать родной дом. Может быть, я никогда его не увижу. Неужели я никогда больше не буду ходить по киевским улицам и садам?
Мы долго сидели в квартире комиссара. И он, и его семья антипатичны. Не исполняют обещанного, ко всему относятся халатно. Чувствуется глухая вражда к нам. Кого они в нас ненавидят? буржуев? евреев? Комиссар — белорус; жена его полька.
Вечером мы пошли пешком на вокзал. Последнее время я никогда не выходила в сумерки и меня поразил вечерний вид Киева. Город казался совершенно вымершим. Такие улицы, как Фундуклеевска