я, Владимирская, кишевшие в былые годы прохожими, были почти пустынны. Трамваи давно уже не ходят, редко мелькают извозчики. Чем ближе к вокзалу, тем более жутко. Вокзал темен и пуст. Несколько человек, с мешками на спине, мелькают там и сям. Если бы не боязнь разных особых отделов, чека и проч., и проч., можно было бы свободно ходить по путям, на которых нет никакого движения. С большим трудом отыскали наш вагон. Мы ехали по-царски; так как комиссар перевозит семью со всей рухлядью на новое место службы, то он имеет в своем распоряжении 2 вагона: один товарный— для багажа, другой — 4-го кл[асса] для нас всех.
В этом то вагоне мы живем (15 чел.) уже неделю. Здесь спим (мужчины и женщины рядом), варим, моемся, играем в карты. Кроме нас и семьи комиссара, едут 3 поляка (офицер с женой и доктор).
Стояли мы в Киеве на вокзале 2 дня. То не было паровоза, то не хватало дров. Было очень опасно, так как каждую минуту могла ворваться железнодорожная чека и подвергнуть обыску.
Отношение к нам продолжало быть враждебным. В первый же вечер комиссар произнес длинную речь на тему о пороках и недостатках буржуазии. Доктор, несмотря на то, что жестоко пострадал от большевиков и, наверное, не симпатизировал им (его брали заложником в Москву), поддакивал комиссару. Семейные отношения последнего оригинальны: у него 4 детей (3 сына и дочь), но девочка называет комиссара— отцом, а комиссаршу — теткой. Когда она заметила мое недоумение, она покраснела и сказала: «Моя мама — сестра Казимиры Казимировны (комиссарши); она теперь в Сибири». Об отце она не упомянула.
(В начале войны у нас была кухарка, которая обманывала мужа с его родным братом.)
Старший сын комиссара тоже коммунист. Сам комиссар (Л.С.) вступил в партию еще в 1917 г. и считается «старым» коммунистом в противоположность новым так называемым «майским». Кажется, последняя кличка произошла оттого, что 1-го мая партия гостеприимно раскрывает для всех свои объятья. Л.С. не злой человек; он часто оказывает услуги совершенно безвозмездно, напр[имер] в Киеве номинально реквизировал квартиру вдовы одного известного монархиста, для того, чтобы ее не выбросили оттуда.
По его же рассказам он спас жизнь некоторым военным в январе 1918 г. Мне кажется, что он скорей карьерист, чем искренний коммунист.
Кажется, комиссар нас водит за нос. Целую неделю мы жили в вагоне, теперь вагон у него забрали, и мы должны были переехать в отведенный ему домик.
Жизнь здесь ужасна. Нас шестеро, и мы ютимся в 2-х маленьких комнатах. Есть только одна поломанная кровать в нашем распоряжении. На ней спят двое. Остальные лежат на полу, на завшивленных комиссарских овчинах. Из широких щелей деревянного домика дует. Трубу нашей крошечной плитки надо чистить каждые два дня, иначе проход заполняется сажей и дым валит в комнату.
Условия жизни комиссара и остальных путешественников не лучшие. Каждый второй день ходим на рынок, в город. Приходится ходить полями 5 верст в 12° и 15° мороза. На рынке ничего нет. Мяса в свободной торговле нет; из-под полы фунт стоит 300—350 рублей. Белого хлеба почти нет. Житний стоит 160 рублей фунт (дороже, чем в Киеве), притом он часто бывает с песком, с соломой.
Поддерживает нас одна мысль о близости фронта (80 верст).
Доктор уехал. Теперь очередь за нами. Томительно скучно! Комиссар, опасаясь за себя и за нас, умоляет ни с кем не знакомиться. Он, пожалуй, прав; хотя Р. — уездный город, но люди здесь так любопытны, как в местечках. В каждой лавочке, при каждом ларе с любопытством спрашивают: кто вы? откуда вы? зачем вы сюда приехали? и т.д. и т.д. Каждое новое лицо сейчас же замечают.
Городок поражает своей бедностью. Кирпичных построек почти нет; деревянные дома бедные, грязные, покосившиеся. На улицах непролазная грязь, но местные жители уверяют, что это ничто в сравнении с весной, когда улицы — сплошные лужи. Кое-где есть тротуары из досок, кажется, положенные немцами.
Население почти исключительно еврейское; редко мелькает польская физиономия. По-русски и евреи, и крестьяне говорят плохо, уснащая речь полонизмами.
Мы все еще на том же месте. К тому же К.К. больна; возможно, что она заразилась сыпным тифом. Только этого нам не хватает. Денег нам тоже, кажется, не хватит, если засидимся, и не знаю, можно ли здесь продавать вещи. По всей вероятности, можно; что бы делали иначе местная буржуазия и помещики? Но, может быть, им нечего продавать; все было сразу забрано.
По вечерам, вернувшись со службы, комиссар развлекает нас анекдотами из местной партийной и обывательской жизни. Мы слушаем его в темноте, так как жаль свеч, а другого освещения нет.
Судя по его рассказам, да и по тому что мы видим, большевизм здесь разрушил и уничтожил все еще больше, чем на Украине. Он здесь также плотнее утвердился.
Когда-то (года два тому назад) Р. как Днепровская пристань была богатым городком и успешно развивалась. Какой-то предприниматель носился с мыслью соединить город со станцией и с пристанью трамваем. Теперь все это пошло прахом. Главная торговля — лесом — уничтожена. Она перешла в руки комов, которые добились того, что самим р[ечича]нам трудно купить дрова, хотя они окружены лесами. Мы живем под молодым лесом, в котором беспорядочно вырублены тонкие, молодые деревья. Наш комиссар рубит новые железнодорожные вагонетки, разбирает сараи, построенные еще немцами.
Тиф здесь страшно свирепствует, а лекарств нет. Самому комиссару с трудом удалось достать аспирин для жены. Смертность поэтому большая, а гробов тоже нет. Недавно на этой почве было такое происшествие: у красноармейца умерли в больнице жена и ребенок. Он почему-то повздорил из‑за похорон с милиционером. Тот его смертельно ранил. Убитому и его семье устроили торжественные похороны; гробы были обиты красной материей. После похорон пришла милиция разрыла могилу и выбросила покойников из гробов, которые забрала.
Насколько я могла заметить, здесь царит страшная национальная ненависть, даже между коммунистами.
Определенные ведомства находятся всецело или в христианских, или в еврейских руках. Положим, то же явление можно было наблюдать и в Киеве.
Здесь в желескоме (железнодорожный лесной комитет) работают только христиане. Все они не специалисты по лесному делу, а бывшие сапожники, мастеровые, выколеенные войной и революцией.
Малейшая попытка контрреволюции (здесь была такая в прошлом году) принимает сейчас же характер еврейского погрома. И потому еврейское мещанство, вконец разоренное большевиками, принимает их все-таки, как меньшее зло.
Таково отношение стариков. Молодежь, и христианская, и еврейская, обольшевистилась. Девушки и молодые люди от 15 лет записываются в партию. Они очень неинтеллигентны и, кажется, больше поддаются духу времени, чем разбираются в социальных учениях.
У комиссарши сыпной тиф. В этой грязи мы обречены на заражение. Грязь невыносимая. Это неудивительно, так как хозяйством заведует 13-летняя девочка. Она первая встает, топит печи, приготовляет завтрак, варить обед, стирает, носит воду. Женщины шьют, выменивают вещи и для этого ездят иногда в далекие деревни за 30, 40 верст.
Младший сын комиссара ничего не делает целыми днями, разве изредка напилит дров.
Деятельность его отца немногим большая: он едет утром на службу, в 4 ч. возвращается и ложится на кровать, где принимает визиты своих сослуживцев.
Вся семья комиссара держится женским трудом. Он всю жизнь занимался спекуляциями, если имел верную службу, то терял ее не столько из-за нечестности, сколько из-за халатности. И женины начинания он всегда губил, хотя надо признать, что он по-своему ее любит.
Нам страшно не везет. Человек, перевезший доктора, поехал было за нами, но по дороге заболел тифом и умер. Нам всегда что-нибудь должно помешать. Точно кто-то не хочет, чтобы мы освободились. Неужели не удастся покинуть эту проклятую Богом страну? Я ее ненавижу. Я не могу даже читать русские книги. Везде, в самых бездарных рассказах, видны это умничанье, недовольство, пустая болтовня, так напоминающие нашего комиссара. А рядом — прелестные переводные повести, полные жизни, энергии.
Послезавтра двинемся.
Вероятно, не надо будет двигаться; поляки наступают. В городе переполох. Вокзал завален вещами коммунистов. Идет эвакуация.
Поляков еще нет, но передают, что они показались в 10 верстах отсюда.
Вчера большевики панически удирали. Сегодня начинают помаленьку возвращаться.
Мы живем недалеко от станции, так что могли из наших окон любоваться их бегством. Очевидно, после полудня были получены удручающие известия, потому что «отступление» приняло панический характер. Из Гомеля прибыло несколько специальных поездов. Их поспешно нагрузили. В последних двух поездах люди сидели на паровозе, на тормозах, на крышах вагонов.
Группа солдат, не нашедшая мест в поезде, отошла несколько сот шагов от станции и скрылась за насыпью. Когда поезд подошел, солдаты выскочили, угрожая машинисту винтовками, остановили поезд и втиснулись в вагоны. Когда мимо нас проходил последний поезд, его нагнало двое верховых; они бросили лошадей у насыпи и на ходу вскочили в вагон. М. хотел было присвоить себе лошадей, но какой-то мужик предупредил его намерение.
Наш комиссар остался. Не верит ли он польскому наступлению? поручила ли ему партия остаться для пропаганды, так как его жена — полька может служить ему защитой? надоел ли ему большевизм?
Поляков все нет. Вероятно, это был лишь налет, но большевики испугались даже в Гомеле, где, говорят, выбрасывали кипы бумаг из окон учреждений на подводы — так торопились бежать.