Но…
Что ты делаешь, Долорес? Я дьявол, я свожу с ума этого бедняжку Гума, заставляя чувствовать бессилие. Его член обезумел, и я хочу, чтобы он сдох, чтобы задохнулся от своей спермы, как алкоголик от рвоты. Или чтобы убил меня, и с этим будет покончено. О да, я тоже дьявол!
Гум рядом со мной дышал все тяжелее. Он протягивал ко мне руку, а я хлопала по ней: «Не о тебе думаю, руки прочь»… А сама продолжала рассказывать: «Я чувствую, как он медленно продвигается внутри, я тереблю свой клитор, он сильно набух. По моей спине и в подмышках течет пот…»
Как хорошо, просто наслаждение. Гум был моим пленником, а я как паук. Я съедала его изнутри, и он погибал заживо. Я выгибалась сильнее и сильнее, все мое тело двигалось, каждое движение будто исходило от моего влагалища. Вдруг Гум резко потянул на себя простыню и набросился на меня так стремительно, что упал на пол, когда я оттолкнула его. Я закричала и схватила ночную лампу в форме свечи, которую затем швырнула наобум в темноту, туда, где был он. Лампа попала ему прямо в лицо, и Гум заплакал. Когда я включила другой светильник, то увидела, что Гум на полу, стоит на коленях рядом с кроватью, как ребенок. Он извинялся, у него из носа, смешиваясь со слезами, текли сопли. Это огромное белое, волосатое тело неправдоподобно сотрясалось от икоты, и мне стало жаль его. Я протянула Гуму платок, и дьявол во мне тотчас исчез, улетучился. Однако я была рада, что он приходил. Он вернется, я знаю.
В течение целой недели кожа около брови у него была фиолетовой и вздутой. Гуму приходилось врать о том, как он поскользнулся в нашей прелестнейшей ванной. С той ночи властвую я – я руковожу. Он может делать и говорить все, что вздумается, но я еще сильнее сжимаю его черепушку своими железными ногами. Это возбуждает его, доводит до безумия, он начинает молить о пощаде, а я кончаю, слыша, как он умоляет. Я тоже в тебя проникла, Гумми. Ты не ожидал такого поворота событий, но вот она я, тринадцатилетняя хозяйка в одних трусах и белой футболке, облегающей детскую грудь, я гарпун страданий, острие которого засело глубоко внутри тебя. Я твое разрушение и твоя смерть. И власть моя так велика, что пугает меня саму.
Вчера Стэн представил меня своим друзьям. У одного из них, Дуна (вообще-то, его зовут Дункан), диковатый и чуть неопрятный вид. Он мало что говорил в отличие от остальных. Те говорят и смеются без умолку, будто боятся тишины. Провожая меня, Стэн разболтал, что Дун живет на складе в нескольких километрах от Бердсли, прям-таки в лесу. На лесопилке отца, что-то в этом роде, и ходить туда страшновато. Не только из-за того, что они живут в лесу, но еще и потому, что там куча африканских масок. Деревянных масок с огромными злобными глазами, от которых волосы встают дыбом. Его отец – странный тип, много попутешествовавший перед тем, как обосноваться здесь, без жены, с одним лишь сыном. Кстати, никому не известно, кто мать Дуна, ее никто никогда не видел, а с отцом его здесь, в Бердсли, почти никто не разговаривает. Мужичок поставляет свои бревна, и всё тут. Я сказала, что не хотела бы там очутиться, что мне было бы страшно. Стэн говорит, что Дун знает наизусть имена всех животных и деревьев и мог бы отыскать дорогу темной ночью. Ему знакомы секретные уголки леса, куда он ходит с тех пор, как умеет бегать. Это самый странный и самый классный пацан из тех, кого Стэн знает, по его собственным словам. Они дружат лет с шести, с того момента, как Дун переехал сюда, это было примерно тогда, в начале войны.
У Стэна прозрачно-голубые глаза, а у Дуна – черные, кажется, что они постоянно улыбаются. Когда мальчики обсуждали барбекю, намеченное на вечер воскресенья, Дун подчеркнул, что берет на себя дрова, но не алкоголь. «Понятное дело, ведь его отец пьет», – сказал Стэн. Думается мне, он знает о мире и о людях гораздо больше, чем эта банда деревенщин. Я не говорю про Стэна, он замечательный парень, и родом он из окрестностей Питтсбурга. С ними я многое узнала о городе и о жестокости. Например, о прозвищах, которые даются людям. Одну из девочек, Кэтрин, прозвали «Совой», потому что у нее выпученные глаза и заостренный нос. Ей постоянно докучают выкриками: «Сова, сова!» А старшеклассники даже ухают ей в след! Бедную Люсинду все обзывают «Выменем», с тех пор как у нее резко выросла грудь. Есть еще парень по прозвищу «Медуза», или «Навозная муха», над которым насмехаются, потому что он вечно следует за группой, приклеиваясь к кому-нибудь и повторяя «да, да». Я сказала Стэну что в таком случае я знаю много навозных мух. Мы вместе посмеялись, хоть после мне и стало стыдно.
Жестокость детей, жестокость подростков. Малюсенький город, где все и всё знают друг о друге, – жестокое место. Нужно быть внимательней: не прослыть шлюхой в один прекрасный день из-за того, что общаюсь с мальчиками, или потому, что живу с Гумми.
Я сказала, что прекрасно умею разводить огонь (наглая ложь), но мне по барабану, все равно меня не пригласили на барбекю: это только для мальчишек. Стэн и Дун – мои первые друзья здесь, что наполняет меня радостью, и мне трудно было скрыть это от Гума, когда я вернулась домой. Я знаю: ему бы не понравилось, что мои «подружки» – в реальности «друзья». Это мне инстинкт подсказывает, просто знаю и всё. Поэтому дома, когда он расспрашивает меня о школе, я рассказываю только о девочках. Но в своей спальне я думаю о Стэне и Дункане, они так добры ко мне. Думаю о театральной постановке, в которой мы играем все вместе. Мне так не терпится приступить к репетициям. Кажется, я им нравлюсь, несмотря на то, что я девочка. Или, может, именно потому, что девочка, но у нас много общего. Иногда мне так хочется быть мальчиком! Я бы вышла из собственного тела, пока Гум спит, и отправилась бы туда, куда душе будет угодно. Куда? Не знаю… куда-нибудь, где бы смогла быть свободной.
Несколько минут назад на кухне Гум опять сказал «твоя идиотка мать», улыбаясь мне, как союзнику. Я тоже чуть улыбнулась, а теперь мне стыдно. Как я несправедлива! Этот козел думает, что угодит мне таким образом, потому что мы с ней часто ругались. Иногда я ее ненавидела, правда, но моя мама была далеко не идиоткой. Естественно, она не читала ни Гоголя, ни Достоевского, даже не подозревала о существовании теории относительности, слушала Бетховена и Гершвина без каких-либо глубоких эмоций – слушала, просто потому что это считалось хорошим тоном. Конечно же, у нее были обыкновенные вкусы, обыкновенные платья и туфли, и говорила она о том, что вычитала в умных газетах, не особенно разбираясь в смысле.
Да, моя мама не знала названий деревьев и птиц, насекомых и экзотических животных, не отличала одни минералы от других. Ей нравились посредственные певцы и писатели. Конечно же… Но она стремилась постичь красивое, большое и глубокое, не будучи к этому подготовленной. Никто никогда не учил ее пониманию того, чему Гум пытается научить меня. Она надевала идиотские платья, потому что хотела нравиться и быть любимой, слушала концерты, потому что надеялась прочувствовать красоту музыки. Ее трогали народные исполнители и писатели, потому что у нее было простое и чистое сердце. А статьи из Times и Post она читала, пытаясь понять мир, частью которого тоже хотела быть.
Ты никогда не думал, что она могла быть искренней, не так ли, Гум? Никогда не предполагал, что она была просто-напросто живым существом? Живым существом, ищущим знания, красоту и любовь. Видимо, нет. Для меня она была таким существом, несмотря на все ее недостатки. Даже, скорее, благодаря им. Но да, я забыла, у тебя ведь нет изъянов! Ты обладаешь исключительно хорошим вкусом… бесчеловечный ты!
А еще она страстно любила свой сад, наверное, даже больше, чем меня. Тот сад, где ты увидел меня впервые, помнишь, Гум? Тысячу раз ты пересказывал мне, какой я предстала перед тобой тогда – в очках и с черным платком в горошек, повязанным вокруг груди. Но ты так и не разглядел сад, так и не увидел его. А стоило бы, может, всего этого и не произошло бы. Мама лелеяла свой сад, выравнивала газон. У нее было врожденное чувство цвета и пропорций, ароматов и материй: «Вот этот цветок может уколоть, а эти листья мягкие и нежные». Здесь тень, а здесь свет. Тут журчит вода, а тут твердая земля и полуденное солнце. Каждый раз она постригала свой единственный розовый куст с огромной осторожностью, будто ничего дороже у нее не было. Ты не знаешь, что для нее и для меня этот сад был раем, местом разговоров и объятий летними вечерами, пока я не подросла (потом мы перестали обниматься). Будучи совсем малышкой, я считала его моим необъятным лесом, миром, полным необыкновенных уголков. Я пряталась среди цветов, когда мы с мамой играли в прятки, проводила там дни напролет в компании куклы, выносила на газон игрушечный сервиз для воображаемых гостей. Именно в его тени мы проводили мои дни рождения, а зимой, когда сад отдыхал от цветов, перекидывались снежками с подружками.
Часть прошлого умирает с любимыми людьми. Та недопонятая часть, к которой остается столько вопросов. Я никогда не узнаю, любила ли она моего отца, хотела ли рожать меня или я была случайным ребенком, любила ли она этого мужчину, что сегодня не дает мне свободы, каким было ее самое приятное воспоминание, самый лучший день в ее жизни.
Да, Гум, мама, возможно, не была умнейшей женщиной, но что ты знаешь о красоте и человечности? Ты выгнал нас из рая. Теперь я здесь, с тобой, на сцене, полной ловушек и соблазнов. Земля – место греха. А я – подвешенная, как моя кукла. Мои единственные реплики – те, что ты диктуешь. Единственный сценарий – твой. Правда, у него беднейшее содержание: владеть мной, как демон. Я нахожусь здесь, будто в адском гнезде, и не могу увидеть будущее. И, как моя мать, без настоящей любви.
Ноя найду! Клянусь, я найду способ с тобой справиться.
Я увидела сперму и моменты высшего наслаждения мужчин. Это произошло сегодня напротив аптеки, когда мы с Гумом были на улице. Воскресным утром все они прогуливались со своими женами. Я смотрела на них. Они были в парадных костюмах, начисто выбритые и надушенные, и вдруг я увидела, как сперма течет из штанов этих мужчин, сочится позади них, словно слизь за улитками, и порождает детей. Потомство как раз шло следом. Я увидела эти литры, миллионы литров спермы. Из них образовывались ручьи, реки, а потом – гигантский океан. Никому из этих мужчин не принадлежащее море спермы – закон больших обезьян, их первородное насилие и подпитка для их безумия. Невидимое, оно окружает нас и гонит свою безымянную бурю по улицам. Каждый мужчина – его носитель. В том, что висит у него между ног, он носит частичку этого моря, которое засасывает женщин в пучину.