Дневник Л. (1947–1952) — страница 23 из 31

Время после обеда идет медленно. Минуты как часы. За окном припекает солнце: оно разрушает все. Даже через закрытые ставни солнечные лучи проникают в его спальню, будто догадываются, что тут происходит что-то интимное и глубокое. Это произошло – я с ним! Я снова Долорес, Долорес Гейз, и мы лежим с ним рядышком в одной постели! Наши прогулки и наши разговоры изменятся навсегда, и малейший взгляд примет иное значение!

Я все еще хочу его, и мы начинаем любить друг друга снова, это так легко. Стэн был прав: заниматься любовью – одно из величайших наслаждений в жизни, как есть мороженое или утолить жажду стаканом воды. Я хочу чувствовать его в себе и чувствовать, как из моего влагалища течет влага после занятий любовью, лишь бы заниматься любовью с ним. Впервые меня от этого не воротит. Я люблю его слюну, его пот, его сперму и голос, свет, который излучают его глаза, все, что связано с его телом и душой. Пока он не говорит ничего, лишь прикрывает глаза. Ангельская улыбка легонько искажает его губы, когда я признаюсь ему в любви.

Он не циничен,

Он не говорит похабных вещей.

Он как волк одиночка,

Мой тихий принц!

Я целую его. Я бы умерла, целуя его, если бы потребовалось. Да, если бы потребовалось умереть, потому что наша любовь запретна! Мы оба отдаем себе в этом отчет. Но здесь и сейчас нет тени Клэра: она осталась снаружи темной асьенды покойных родителей принца. Под солнцем, сжигающим все живое и воображаемое, тень хозяина замка стала маленькой и короткой. Видимо, жар светила способен сжечь и великанов.

* * *

Я ожидаю его в окружении медных кастрюль на кухне или иду на место нашей встречи на Уинфилд-роуд. Я живу лишь в предвкушении этих послеобеденных часов. Мне бы хотелось, чтобы они длились дольше, хотелось бы провести с ним ночь, но нельзя, это слишком рискованно. Я вру Клэру, мои выдуманные прогулки становятся все длиннее и длиннее. После он интересуется, что я видела. Знаю, что так он пытается подловить меня, мы оба это знаем. Поэтому я отвечаю, что ничего особенного не припоминаю. Вечером он снова дает мне пилюли, которые помогают бодрствовать, а затем и те, благодаря которым я засыпаю. Иногда, когда у меня сильно болит спина, он дает мне кодеин, и боль проходит. У него есть пара-тройка друзей медиков, которые выписывают ему все, что он пожелает. Я стала опасаться, что он станет давать мне больше лекарств. Я провожу ночи в смятении: порой мой сон раздроблен, порой – глубокий, как колодец. Однако таблетки нужны мне, чтобы вынести все это.

Марта помогает мне лгать. Она описывает мне свой район, знакомые ей и ее подружкам места: обсерваторию Гриффита и холмы Топанга… Она боится, что Клэр уволит ее, если узнает правду. А я странным образом совсем не испытываю страха. Я живу только ради наших встреч и поэтому жду на кухне с медными кастрюлями.

* * *

Разговор с Принцем. Понимаешь, Долорес, люди боготворят не искусство, а ремесло. Они любят труд, испарину на чужом лбу и хорошо сделанные вещи. Чтобы все вокруг было ими забито. Это просто. Ты же видишь разницу между рисунком, я хочу сказать, между очень красивой иллюстрацией и, например, картиной Ван Гога? Вот в этом и есть разница между ремеслом и искусством. Ван Гог широкими мазками пишет желтые и зеленые небеса, а его стога сена будто потрескивают наяву. Нарисовано плохо, не похоже на реальность, однако это и есть правда. Иллюстратор нарисует те же самые стога сена в разы лучше и гораздо более реалистично, но он врет. Он лишь воспроизводит то, что видит, а это иллюзия правды. В самом рисунке иллюстратора ее не будет, она будет где-то снаружи. Снаружи, понимаешь? А вот в картине Ван Гога она внутри. То же самое и с Леонардо да Винчи. Люди восхищаются его техникой: как у него это получается? Он гений! Он талант! О да, а еще он был инженером, он придумал субмарину! Люди ценят изобретательность. И Да Винчи ценят как ремесленника.

То же самое с фильмами и с книгами. Хороший фильм, как и хорошая книга, – это произведение искусства, а произведение искусства не может быть глупым воспроизведением какой-то истории или пустой иллюстрацией жизни и идей, находящихся в нашей голове, даже если эта иллюстрация точна как никогда. Нет, настоящая книга рассказывает свою историю именно так, как Ван Гог пишет стога сена. Странными, порой приводящими в недоумение мазками. Потому что художники, настоящие художники, вступают с материей, с живописью, со словами в схватку: те им сопротивляются. Да, это как с глиной, как с мрамором, материя сопротивляется. Она не дается в руки просто так. Но именно это и прекрасно. И в основе произведения искусства окажутся одни лишь слова, один лишь уникальный слог, только кадры, планы. Иногда в нем даже и повествования-то нет или же оно незаметно, сведено к минимуму, но это все же произведение искусства. Оно живет само по себе и ничего не воспроизводит. Равно как и картина Ван Гога с его плохо прорисованными стогами сена, слегка потрескивающими под ярко-желтым солнцем. Или как его же вороны, хотя они – всего лишь следы от кисточек и щеток, которые художник обмакнул в черную краску.

Здешним студиям нужны хорошие мастера, способные быстро и изобретательно писать сценарии и снимать фильмы на хорошие истории. Зрители платят за это. Они хотят помпезных слов, красивых псевдофилософских фраз о жизни и о людях – что-то, что можно будет процитировать за ужином. Они желают видеть многотысячную массовку, битвы и мускулы, волосы главной героини, разбросанные по подушке, ее освещенное в ночи лицо, снятое с эффектом размытости, ибо так романтичнее. Ха-ха-ха! Какой развод…

Здесь нет места артистам. Это время прошло, ты понимаешь, Долорес?

Да.

Так говорил нагой принц-актер, лежа в своей постели. Он снял фильм, который никто не видел, и думал так, как никто, кроме него, не думал. Как радио, настроенное на другую частоту.

* * *

Я толстая домашняя кошка. У меня есть постелька и миска, любимое кресло у большого камина и темные углы, где я прячусь, когда не хочу никого видеть. Бывает, что кто-то из гостей Клэра гладит меня и вовремя успевает убрать руку, пока я его не поцарапала. Я участвую в общих забавах издалека, закрыв глаза и навострив уши. Иногда я веду себя безумно: ношусь повсюду, кричу и убегаю ото всех с вздыбленной шерстью. Тогда мне дают пилюли, и я вновь успокаиваюсь. Иной раз (это зависит от цвета пилюль) я чрезмерно возбуждаюсь, перехожу с места на место и разговариваю. Правда, не всегда говорю то, что хотят слышать. Я слушаюсь, если нет иного выхода, но в глубине души просто хочу, чтобы меня оставили в покое.

Признаю, мне немного скучно. Я пытаюсь читать. Я кошка, которая читает. Кошка, которая иногда после обеда занимается любовью с принцем-пианистом, кусает и царапает его, а после принимает ванну и возвращается к своему дяде и к своей миске как ни в чем не бывало.

Все нормально, я больше не заморачиваюсь.

Я предаюсь мечтаниям: мечтаю о том, что мой принц-пианист увезет меня далеко отсюда. Туда, где пшеница растет на широких просторах, где есть дом, как у Лары, где мы будем жить просто, устраивая субботними вечерами ужин и танцы для друзей. Я уже даже забыла, что такое друзья. Однако это лишь мечты, а мой принц-пианист вовсе не принц. Он просто пианист, красавчик, актер-неудачник, надеющийся, что Клэр окажет ему услугу, и одновременно сводящий на нет свои шансы, встречаясь со мной. Маленький раб своих желаний, избалованный ребенок из разрушенной асьенды. Я тысячу раз говорила ему об этом. Ему все равно. Я люблю его, восхищаюсь им и ненавижу. Он никуда меня не увезет. И не будет у нас друзей, я знаю.

Здесь не бывает чудес!

Это написано огромными светящимися буквами, и каждую ночь эти слова встают перед моими глазами.


ЗДЕСЬ НЕ БЫВАЕТ ЧУДЕС!


Но между делом я мечтаю и толстею. Я прислушиваюсь к ветру Санта-Ана: он приносит из пустыни пыль и цветочную пыльцу которые затем покрывают мебель и паркет этого дома. Они высушивают всё, и меня в том числе. На потолке вертятся лопасти вентилятора, и я тоже хожу кругами, как и они. Я новый зверь в зоопарке непредсказуемого хозяина – зверь, который растет и каждый день покрывается все большим количеством шерсти. Он сбривает ее, маскируется, но однажды просто перестанет нравиться хозяину. Я не знаю, что тогда буду делать. Я превращусь в Маленького бродягу, только без шляпы и усов, а еще я не смогу заставить танцевать булочки и вилки. Я не умею смешить.

В темноте я распласталась на своей кровати. Клэр заходит все реже и реже. Тем лучше, и все же это плохой знак. Я думаю о матери, о детстве, о раннем детстве, воспоминаний о котором у меня почти не осталось. До этой комнаты я уже в стольких побывала.

А ночью, когда я уверена, что Клэр уже не зайдет ко мне, или после его ухода, я встаю и иду писать. Я долго мочусь стоя, обратив взор к небу и направляя струю в бассейн. О-о-о-о-о, как же это приятно! Я люблю эти моменты одиночества, когда я стою под звездами, а струя воды стекает по моим ногам. Я с удовольствием представляю утренний заплыв Клэра в моей моче – моче толстой домашней кошки.

* * *

Это был не старый красный «плимут» Клэра, а белый лимузин, за рулем которого сидел водитель с длиннющим носом. Его волосатые руки держали баранку, затемненные окна создавали ночную обстановку. Не знаю, какие еще таблетки дал мне Клэр пару часов назад, но, по моим ощущениям, я сижу в ванне, а она едет & летает & меняет направление в высоте над извивающимися дорогами. И это при том, что мы только выехали из замка & сейчас спускаемся по длинной тропе, ведущей через бульвары Уилшир и Сансет к автотрассе.

Перед тем как отъехать на обед, Клэр попросил меня приодеться, но не как школьница или проститутка. Так он и сказал. Поэтому я надела платье из крепа «кожа ангела» телесного цвета. Его будто по мне шили. И плащ-пальто из шерстяной ткани. У него высокий воротник, крупные пуговицы, и он белый без единого пятнышка. Само совершенство, как мне кажется. А, да, и бежевые туфли-лодочки из крашеной кожи ягненка, в которых я подворачиваю лодыжки! Я сильно опаздываю, и шофер недоволен: на макияж и прическу у меня ушли часы. Я боюсь шевельнуться. Маленьк