Дневник моего исчезновения — страница 24 из 53

Супруга Кристина с сыном Винсентом живут в Урмберге.

От удивления я роняю книжку.

Отец Винсента педофил?

Винсент же говорил, он работает на нефтяной платформе в Северном море. Отвечает там за все компьютеры и информационные системы и дома почти не бывает.

Так он сидит в психушке в Карсуддене?

Отец Винсента извращенец? Извращенец похлеще меня! По крайней мере, я не слышал, чтобы за женские наряды и косметику сажали.

Винсент Хан.

Главный придурок Урмберга.

Может, папа и прав. Винсента можно пожалеть.

Малин

Столетнее здание из красного кирпича поражает своей красотой. Высокие арочные окна освещают снег и чернильный декабрьский вечер теплым желтым светом.

В одиноко стоящем доме директора, в пятидесяти метрах от фабрики, тоже горит свет. В одном из окон – лампа в форме рождественской звезды.

По дороге от машины ко главному входу снег хрустит под ногами.

– Черт, как холодно, – бормочет Андреас.

Я киваю.

Когда мы с мамой сегодня завтракали, на градуснике за окном было минус девять.

Я останавливаюсь и окидываю взглядом похожее на дворец здание. До банкротства фабрики в шестидесятые здесь работали двести человек. Фабрика и мастерская Бругренсов были главными местами работы в Урмберге до того, как закрылись, не в силах конкурировать с иностранными производителями.

Я думаю, каково это было – работать здесь во время расцвета производства. Работа на фабрике кормила целые семьи. Родители работали посменно, а дома их ждали дети в окружении вещей, предоставленных техническим прогрессом и зарплатами обоих родителей: телевизора, телефона, виниловых пластинок. А над ними, над лесом, где-то в черном тихом космосе, парил спутник.

Прогресс, вера в будущее.

А потом в Урмберге наступил закат.

Мы стучимся в коричневую дверцу справа от входа.

Открывает женщина. У нее короткие седые волосы. Одета она в простое шерстяное пончо ручной вязки. Светло-серые глаза подведены черным карандашом, а накрашенные ярко-красной помадой тонкие губы смотрятся на лице словно рана. На шее крупное эмалевое украшение. По форме оно напоминает жука-скарабея. Или навозника.

Женщина улыбается. Рана на лице расползается, когда она представляется. Это Гуннель Энгсэл, директор приюта для беженцев.

Рукопожатие ее поразительно крепкое, а смех, когда Андреас спотыкается о порог, – неожиданный и громогласный, как гроза посреди тихого летнего дня.

– Опля! – восклицает она. – Тут все спотыкаются. – Проходите!

Мы проходим по коридору в кабинет и садимся в кресла.

Несмотря на спартанский интерьер, здесь уютно. Наверно, благодаря разноцветным подушкам в креслах.

Гуннель объясняет, что у нее только двадцать минут, потому что потом приедет представитель коммуны обсуждать пожарную безопасность и «прочую административную ерунду».

Горловой смех снова сотрясает тишину.

Андреас достает блокнот и рассказывает о цели нашего визита:

– Во вторник в лесу в двух километрах отсюда нашли убитую женщину. Она была…

Гуннель поднимает руку, звеня браслетами.

– Она не отсюда.

Андреас пытается что-то сказать, но так и остается сидеть с открытым ртом.

– Откуда вам это известно? – спрашиваю я. – Мы же не…

– Я уже слышала о ней, – отвечает Гуннель. – Лет пятидесяти. С длинными седыми волосами.

Андреас растерянно смотрит на меня.

– От кого слышали? – спрашиваю я.

Женщина сохраняет невозмутимый вид.

– Урмберг маленькая деревня. И я знаю всех обитателей моего приюта. Все на месте. А если бы кто-то пропал, я бы об этом знала.

– Как скажете, – говорит Андреас. – В таком случае у меня осталось только несколько вопросов. Неделю назад, в пятницу, первого декабря…

Андреас смотрит в блокнот.

– Тогда ее и убили? – спрашивает Гуннель.

Повисает пауза.

Андреас прокашливается.

– Я не могу сказать. Тайна следствия. Но я хотел бы спросить, не заметили ли вы чего-нибудь странного в тот вечер.

– Не думаю.

– Мы получили информацию, что у вас тут жгли костер.

Гуннель моргает. В глазах у нее недоумение.

– Костер? Может, и жгли. Да, кажется, парни пытались разжечь костер, но ветер был слишком сильным. А что? Это запрещено?

– Нет. Я только хотел проверить достоверность информации. У нас также есть показания свидетеля, утверждающего, что в приют внесли свернутый ковер. Достаточно большой, чтобы можно было спрятать тело.

Гуннель скрещивает руки на груди и недовольно смотрит на нас.

– Вы шутите?

Андреас откашливается и опускает глаза.

– Мы обязаны проверить всю информацию, – поясняю я.

Гуннель качает головой.

– Если бы кто-то принес сюда труп, мы бы заметили. И мы обычно жарим на костре бараньи сардельки и маршмэллоу, а не части тела.

Гуннель встает и начинает мерить кабинет шагами. Останавливается у окна и смотрит в темноту.

– Что творится у людей в головах? – спрашивает она риторически. – Столько ненависти. Люди проецируют свою злость на беженцев. Но зачем нападать на слабых? Зачем бить лежачего? Можете мне объяснить?

Мы молчим. У Андреаса вид такой, словно ему хочется провалиться под землю от стыда. Мне же просто некомфортно. Конечно, ненависть, насилие – это плохо, но меня раздражает также политкорректность Гуннель, которая явно считает любую критику проявлением нетолерантности.

Гуннель продолжает:

– А вчера здесь снова была эта сумасшедшая… Рагнхильд…

– Рагнхильд Сален? – уточняю я.

– Она самая. Бубнила что-то про велосипед, который, по ее мнению, кто-то украл. И сказала, что устроит так, чтобы наш приют прикрыли.

Гуннель возвращается на свое место и садится.

Андреас ищет мой взгляд.

– Так она и сказала? – спрашивает он директрису.

Гуннель кивает.

– Вы здесь работали в начале девяностых? – спрашиваю я в попытке поменять тему, потому что хоть поведение Рагнхильд и выглядит подозрительным, я сомневаюсь, что она имеет какое-то отношение к трупу у могильника.

Гуннель кивает и расправляет спину.

– Да, я работала здесь во время войны в бывшей Югославии. Тогда было то же самое. Люди были недовольны тем, что здесь разместили беженцев. Несколько ночей мы спали в саду в обнимку с огнетушителем, потому что кто-то повадился поджигать кусты вокруг фабрики. Мы заявили в полицию, но они так и не нашли злоумышленника.

– Вы помните пятилетнюю девочку по имени Нермина Малкоц? – спрашиваю я. Она жила здесь со своей мамой Азрой Малкоц. Они сбежали в декабре 1993 года.

Гуннель хмурит брови и теребит крупное украшение на груди.

– Нет, к сожалению. У меня плохая память на имена.

Андреас достает фото Нермины и показывает Гуннель.

Она молча разглядывает фото и качает головой.

– Мне жаль. Попробуйте поговорить с Рут Стен. Она тогда работала директором. Сейчас на пенсии. Или с Тони, нашим охранником.

– Мы говорили с Рут, – сообщает Андреас. – Она помнит Азру и Нермину, но не знает, куда они направились из Урмберга.

Раздается стук в дверь. Молодой человек с конским хвостом заглядывает в кабинет.

– Они тут, – объявляет он. – Мы в директорском особняке. Вы идёте?

Гуннель кивает.


– Ну что? – спрашивает Андреас, когда мы садимся в машину, чтобы ехать дальше в Гнесту на встречу с сестрой Азры Малкоц Эсмой.

Она вернулась из отпуска на Канарах, и мы надеемся узнать что-то о судьбе Азры.

– Ты о чем?

– Было не так страшно, да?

– Хватит дурачиться, – злюсь я. – Сколько раз я должна повторить, что я не расист, чтобы до тебя дошло?

Я думаю о нашей ссоре при Манфреде. О том, как Андреас сказал, что на месте беженцев могла быть я. Что я могла бежать от войны и голода. Это низко и подло с его стороны. Андреас не просто эгоцентричный шовинист, ему еще и нравится издеваться надо мной, выставляя косной провинциалкой.

Теперь из-за той фигни, которую нес Андреас, Манфред считает меня расисткой.

Мы молчим всю дорогу до Гнесты. Сумерки сгущаются. Начинается снег.

Андреас паркует машину в мокром снегу перед четырехэтажным домом на улице Нюгатан, где живет Эсма.

Я запахиваю куртку на груди и бегу вслед за Андреасом к подъезду. Снег поглощает все звуки, и все, что слышно, – это скрип подошв на заснеженной дорожке.

Эсма открывает дверь после первого звонка. Высокая, темноволосая, с тонкими чертами лица. Короткая стрижка-паж. На вид ей лет пятьдесят, но в ее лице есть что-то детское, почти кукольное, покрытое тонкой маской из морщин, которую можно сорвать в любую секунду.

Только пожимая ей руку я замечаю, что пальцы у нее искривленные, как сучья старого дерева, а одной рукой она опирается на костыль.

– Ревматизм, – коротко поясняет она. – Я на пенсии по инвалидности уже двадцать лет.

Опираясь на костыль, она проходит в кухню и приглашает нас следовать за ней.

Мы снимаем ботинки и куртки и идем в кухню.

Квартира крошечная и безупречно чистая. Интерьер в светлых тонах. На полу в прихожей и гостиной пестрые восточные ковры. Стены – голые, как в монастыре. Кухня обставлена по-спартански. Простой деревянный стол и четыре стула на линолеумном полу. Ни занавесок, ни цветов, ни картин.

Мы присаживаемся. Эсма подает кофе и имбирное печенье. Мне становится неловко при виде того, как тяжело ей даются эти простые вещи.

– Вам помочь? – спрашиваю я.

– Нет, – коротко отвечает она и ставит передо мной чашку.

Она наливает себе кофе и присаживается рядом с Андреасом.

– Это Нермина? – спрашивает она тонким голосом.

Шведский ее безупречен, но я угадываю легкий акцент.

Андреас откашливается. Я вижу, как он смотрит на скрюченные пальцы Эсмы.

– Как наш коллега объяснил по телефону, мы пока не знаем наверняка. Нам нужно сравнить ее ДНК с ДНК родственников. Но у нас есть основания полагать, что это может быть Нермина. У девочки, найденной мертвой в Урмберге в 2009 году, в запястье был металлический штифт. И, как нам удалось выяснит