Дневник моего отца — страница 20 из 30

его прибежищем, хотя здесь тоже говорили и читали по-немецки, его никто не знал. Да и он не знал никого — только Германа Гессе и Томаса Манна, которые весьма сдержанно ответили на его письма, — и не понимал местного диалекта. Любое приветствие он воспринимал как угрозу, а любой вопрос — как допрос. Правда, у него было разрешение на проживание в Швейцарии, но ему запрещалось находиться где-либо, кроме Валлизеллена, и каким бы то ни было способом зарабатывать деньги, даже писать и издаваться. (По совету союза писателей власти следили за тем, чтобы книги, газеты и журналы полностью оставались в ведении местных творческих сил.) Так что свои поездки в город Амф воспринимал — и при этом не был совсем уж не прав — как очень опасные вылазки, после которых он пытался прийти в себя, сидя с бледным от страха лицом в гостиной в кресле из металлических трубок, пока не наступала пора, когда он снова начинал бояться, потому что надо было собираться обратно. Собственно говоря, он боялся всегда. Он не решался сесть в трамвай, хотя отец буквально всовывал ему в руку проездной билет, и медленно, шаркая, шел всю дорогу пешком, полтора часа туда, полтора часа обратно. Амф думал, что, если будет идти медленно, его не станут проверять, да он и не мог ходить быстрее. (И все-таки как-то раз полицейский решил проверить его документы, а Амф был как раз на границе Валлизеллена. Полицейский кивнул и вернул ему бумаги.)

Он пил кофе с моим отцом и ругал Томаса Манна и Германа Гессе. Что за глупые книги «Степной волк» и «Королевское высочество»! Он читал стихи Августа Штрамма[45] и Эльзы Ласкер-Шюлер[46], которые знал наизусть, хотя сам писал совершенно иначе. (Нежно, медлительно, печально.) Отец давал ему деньги и свел с тем редактором «Новостей», который всегда возвращал ему острые статьи. Зато редактор не считался с указом властей (он называл его «намордником») и публиковал эссе и рецензии Амфа под псевдонимом, звучавшим на швейцарский манер. На гонорар, двадцать франков, Амф потом жил целый месяц.

Но самым частым гостем был не эмигрант и не еврей, а один, похожий на борца, человек из Берна. Точнее, из Бюмплица. Опилки на брюках, земля на ботинках. Голова у него напоминала межевой камень, волосы — стерню, а вытирая посуду, он отламывал ножки у бокалов и разламывал тарелки на две части. Но несмотря на это, после еды, тщательно пересчитав продовольственные карточки и положив их на стол, он всегда настаивал на том, чтобы помочь Кларе помыть посуду. Его звали Цюст, Альберт Цюст, он был крестьянином. Его ферма — образцовое хозяйство почти аргентинских размеров — принадлежала совсем не ему, а жене. Она — богатая, он — бедный, таково было распределение ролей в этом браке. Оба с восхода до заката были на ногах, и за свою работу он получал от нее плату. На эти деньги поздними вечерами, закончив возиться с навозом, он занимался своим издательством под названием «Издательство Альберта Цюста». Конечно, именно любовь к книгам и свела его с моим отцом. (Однако он восхищался и Клариными достижениями в огородничестве: уж он-то кое-что в этом понимал и ему, чтобы содержать такое хозяйство в порядке, понадобилось бы по меньшей мере пять работников.) Цюст, который мог повалить быка и одной рукой поднять колесо от трактора, в книгах любил все миниатюрное и легкое, а еще все самобытное, анархическое и строптивое. Уродливое могло показаться ему прекрасным. Отец, разумеется, назвал огромное количество книг, которые нужно было незамедлительно включить в план издательства. Одних вообще еще не было, отцу следовало вначале их написать, другие вполне реально существовали, но только в отвратительных изданиях и на очень редких языках, и лишь небольшую стопку рукописей можно было отдать в набор hic et nunc. Цюст пришел в восторг. Больше всего ему понравился «Уленшпигель», а это было любимое детище моего отца; так что он и стал первой книгой. «Уленшпигель. Легенда и героические веселые приключения Уленшпигеля и Ламме Гудзака во Фландрии и других местах» Шарля де Костера. Они прорабатывали страницу за страницей — так пожелал Цюст, который любил свои книги и хотел, выпуская их, стать, так сказать, соавтором, в этом они были похожи с отцом. И разумеется, при каждом замечании Цюста относительно какой-нибудь запятой или старомодного прилагательного отец вначале краснел, потом впадал в неистовство, орал, с грохотом хлопал дверью, три раза обходил, тяжело топая, магнолию, возвращался и соглашался с изменением.

Отец съездил в Берн, в Бюмплиц, где Цюст показал ему свое хозяйство — коров, свиней, гусей, луга, поля, детей, жену. Она носила национальную одежду, какая была принята в Берне, со множеством рюшей и бантиков, и шляпу, похожую на черный павлиний хвост. Кивнув отцу, она исчезла среди высокой фасоли. Цюст в какой раз сказал, что так уж у них заведено: в издательство не вложено и сантима жены, и книжное дело он ведет иначе, чем ферму, — жена не возражает против покупки дорогих сельскохозяйственных машин и других затрат, потому что ее хозяйство должно быть лучше и рентабельнее, чем все остальные — так оно и есть на самом деле, — и приносить больший доход, чем даже ферма ее отца, короля эмментальского сыра; а еще Совет по сельскому хозяйству при определении норм урожайности всегда исходили из ее показателей, а не навязывали ей свои.

Альберт Цюст не мог себе позволить двухцветную суперобложку для «Уленшпигеля», но тем не менее сделал двухцветный эскиз по гравюре на дереве Франца Мазереля[47]: силуэт умирающего воина на фоне заходящего солнца. Так вот, он и отец просидели две ночи подряд на полу в подвале, где находилось издательство, и акварелью раскрасили солнце в красный, кроваво-красный цвет; весь тираж, все две с половиной тысячи экземпляров.

И бумагу для «Уленшпигеля» Цюст выбрал особую — красивую кукурузную форзацную бумагу, желтоватую, в прожилках; правда, она сморщивалась, стоило только центральному метеорологическому бюро в своем прогнозе упомянуть о возможности ненастья. Бумага не выносила воды, ни малейшей влажности, и совершенно новенькие книги выглядели при поступлении к продавцам, словно кипы старого гофрированного картона. Разумеется, книготорговцы жаловались. Цюст послал им инструкцию, в которой советовал разглаживать книги утюгом, лучше всего непосредственно перед тем, как клиент обратит на них внимание.

Следующей книгой Цюст напечатал (на этот раз на обычной бумаге) «Историю жизни Ласарильо с Тормеса, его невзгод и приключений, рассказанную им самим, с приложением продолжения» — давно забытого классика XVI столетия; вообще «Ласарильо» был первым плутовским романом. Отец, не знавший испанского, перевел его с кастильского того времени. (Может, поэтому под псевдонимом Урс Узенбенц. Позднее он еще несколько раз пользовался им, например для перевода стихов Мелахоса Коринфского — а древнегреческий отец знал, — в которых было много медлительной фривольности и которые отец написал сам.)

Потом книги пошли одна за другой: «Женские Евангелия» — еще древнее, чем «Ласарильо», и такие же непристойные, «Тартарен из Тараскона» и «Тартарен в Альпах» Доде и «Хитрые мышки» (типографский набор, весьма неудачный, рассыпали). И наконец, роман для юношества, который отец писал в трамвае по дороге в школу. На этот раз на переплете стояло имя отца, не Урс Узенбенц, возможно, потому, что в романе речь шла о маленьком Карле, каким отец был когда-то, о его подвигах, касавшихся прежде всего «войны» с квартальным полицейским Рюти. (Отец сделал из глины множество фигурок Рюти, раскрасил их — красное лицо, черные усы, зеленая фуражка, — они стояли повсюду в доме и, словно садовые гномы, около почтового ящика и перед собачьей конурой. Глина была не обожжена, поэтому фигурки скоро рассыпались, и Клара вымела мусор.)

Случайно в тот день, когда армию вермахта разгромили под Сталинградом, в доме были все — и господин Файкс, и Амф, и Альберт Цюст. На улице стоял жуткий холод, даже Клара не возилась в саду, и все сидели в теплой комнате. Они обнимались, смеялись, ликовали, и после этого радостного сообщения, словно по команде, начали подтягиваться и художники. (Не исключено, что договорились заранее.) Они тоже втиснулись в комнату, а комната была не намного больше стоявшей там кровати. Гости, устроившись на кровати, на подоконнике и на Кларином письменном столе, целовались со всеми подряд — не важно, мужчина это был или женщина, и хлопали друг друга по плечу. Все смотрели именинниками. Теперь они сожалели, что тогда, поддавшись панике, выпили все бутылки «Кордон Кло дю Руа». Нынче им пришлось довольствоваться «Феши» из литровых бутылок, но день был такой замечательный, что их желудки приняли бы и уксус. Впервые — впервые! — вермахт потерпел поражение! Они пили за здоровье Сталина, а потом и за Молотова и Маленкова, и за каждого солдата героической Красной Армии. Это было начало конца нацистов! И появился шанс пережить войну. Они пели все песни, которые приходили им в голову, «Стеньку Разина» и «Веронику», а под конец еще и «Интернационал». Гости пели изо всех сил. Художница, волосы которой были рыжее, чем всегда. Сюрреалист с раскрасневшимся носом. Муж художницы, почерневший больше обычного. Архитектор. Скульптор-проволочник. Отец. (Рюдигер, который сошел вниз, привлеченный радостным шумом, вначале молча стоял у двери, хотя у него был замечательный голос и он пел в Камерном хоре «Молодого оркестра» сольные басовые партии. Но потом всеобщее воодушевление захватило и его, и он запел так громко, что стоявшая перед ним Клара вздрогнула.) У Клары было нежное сопрано. Цюст вопил что было мочи. Господин Файкс, светясь от радости и закрыв глаза, напевал себе под нос. Даже Амф пропищал тоненьким голоском песню про Интернационал, который добьется освобождения человечества.


11 марта 1944 года проходили выборы в муниципалитет. А еще выборы семи регирунгсратов, то есть скорее не выборы, а подтверждение полномочий, потому что кандидатуры выставили исключительно те, кто уже занимал этот пост: четыре социал-демократа и трое от Партии крестьян, бюргеров и ремесленников. Их перевыборы были чисто формальным делом. Семь постов, семь кандидатур. Правда, на выборах в муниципалитет (предстояло распределить сто тридцать мандатов) вместе с известными партиями был представлен «Список труда», о котором еще четыре недели тому назад никто ничего не слышал. Даже те, кто оказался в этом списке. Ведь это была не партия, а объединение мужчин — женщин еще много лет не допускали до политики, — среди которых любой без труда мог распознать тех коммунистов, чья партия была запрещена в 1940 году и все еще продолжала оставаться под запретом. Но «Список труда», зарегистрированный в последнюю минуту, был допущен к выборам; теперь, когда больше никто не сомневался в поражении нацистов, политический климат изменился. Пришлось вычеркнуть только трех или четырех мастодонтов старой КП: если б власти утвердили их кандидатуры, то вообще не смогли бы объяснить, почему партия остается запрещенной. Архитектор получил первое место в списке и надеялся, что его выберут. Для ученика Кирхнера, стоявшего в списке под четвертым номером, дело обстояло сложнее.