людо и сразу почувствовал его запах; офицер, как и положено, вылил в тарелку полбокала красного вина. Отец поздоровался — тот в ответ только взглянул на него — и сел за дальний столик, над которым висела застекленная полка, на ней стояли кубки, призы давних соревнований на самый ровный штабель гробов, и ящик общества взаимного кредита. Отец снова услышал жителей деревни, своих предков: они шумели в соседнем зале. Много голосов. Они что, всегда отмечают какой-нибудь праздник, даже в будний день, в обеденное время?
Закурив сигарету, отец смотрел, как офицер хлебает мучной суп. За окном все еще раздавался церковный звон, такой громкий, что казалось, священник и пономарь оба били в колокол. В зале все было точно так же, как и много лет тому назад, кроме рекламы пива «Зальмен» над стойкой, тоже красной, подсвеченной изнутри. И в самом деле, на постоялом дворе, а значит, и во всей деревне провели электричество. На потолке круглые лампы из белого стекла, между ними несколько липучек от мух.
Наконец дверь в зал открылась — болтовня и смех стали на минуту громче, — и вошел дядя. Конечно, он постарел, волосы поседели, да и шел он сгорбившись. Но это был дядя, никаких сомнений. Те же глаза, тот же рот. Он подошел к столу:
— Чего желаете?
— Я — Карл, — ответил отец. — Сын Карла. Он вчера умер.
— Значит, это ты, — сказал дядя. — Уже… Что будешь пить?
— Пиво.
Дядя подошел к стойке, нацедил пива и вернулся к столу.
— Значит, ты пришел, чтобы забрать гроб.
Отец кивнул. Дядя поставил перед ним пиво, и тут отец вдруг почувствовал, как сильно ему хочется пить. Он залпом осушил бокал.
— Мы сейчас торгуем пивом «Зальмен». Сами больше не варим.
Тяжело ступая, дядя направился через зал к двери и вышел, оставив ее открытой. На улице сиял солнечный день, все еще звонил колокол. Отец встал (теперь в зале играл аккордеон, наверно, мужчины и женщины танцевали) и последовал за дядей. Тот стоял перед деревянной горой и показывал на один из гробов:
— Вот этот.
Гроб за многие годы переместился в самый нижний ряд штабеля — под ним была только земля, в которую отец отца и должен был лечь, — покрылся мхом и плесенью. Над ним высился целый штабель гробов поновее. Дядя стукнул по нему ногой — несильно, просто чтобы проверить, — кивнул и крикнул солдатам:
— Вот и еще один! — Или что-то в этом роде.
Тут же, широко ухмыляясь, подошли двое солдат и так, словно они делали это уже много раз, подняли штабель над гробом деда; они держали его на весу, пока дядя ловко вытаскивал нижний гроб. Потом, ни секундой раньше, солдаты отпустили свою ношу. Гробы упали, и вся гора содрогнулась. Теперь в самом низу лежал черный деревянный саркофаг с вырезанными руническими буквами.
— Элеоноры, — сказал дядя, заметив взгляд отца. — Она в Америке. А этот, — он мотнул головой в сторону соседнего штабеля, — твой.
Отец поставил гроб деда стоймя, развернулся, обхватил его сзади обеими руками и собрался уже взвалить на спину.
— Двадцать сантимов, — сказал дядя.
Отец опустил гроб и посмотрел на дядю.
— За пиво, — произнес тот.
Отец достал монету в двадцать сантимов и отдал дяде.
— Кстати, а как поживает моя почетная дама? — спросил он. — Ну та, с веснушками? Как у нее дела?
— У нее все еще есть веснушки, — ответил дядя.
— А в остальном?
Но дядя уже шел к постоялому двору. Около двери он оглянулся и крикнул:
— Война кончилась!
— Кончилась?
— Войне конец, а мой брат умер. — И дядя исчез в доме.
Широко расставив ноги, отец взгромоздил гроб на спину и пошел, согнувшись так, что видел перед собой только булыжники. Война кончилась. Вот почему звонили колокола! Вот почему жители деревни пировали в зале! Вот почему у солдат было такое хорошее настроение!..
Гроб был тяжелым, и, пока отец дошел до конца площади, он весь взмок. Он шагал по главной улице, глядя на пороги домов. Гробы. Около кузницы он поднял голову, посмотрел наверх, взглянул на проем верхнего окна — черные стекла, за которыми виднелся голубой цветок, — но, когда гроб начал съезжать со спины, снова нагнулся. Из дома не доносилось ни звука. Так он и передвигался, уставившись в землю, словно животное; потом он пошел по тропе, миновал четырехпалую скалу и стоявшую рядом с ней церковь, которую раньше никогда не замечал, да и теперь разглядел только ее фундамент; в ней вроде бы стоял — отец видел только нижнюю часть тела — один из тех грубо вырезанных из дерева святых, каких он помнил по своему празднику в Черной часовне.
— Помоги мне, святой отец, — помолился отец.
Может, святой и помог.
Дорога через лес круто спускалась вниз, так круто, что отец шел большими шагами, почти прыгал. Иногда специально, а когда и нет. Гроб колотил его по спине. Один раз, прыгая, он слишком поздно заметил крутой поворот, так что приземлился на косо стоящий камень и, чтобы не упасть, ухватился за ветви альпийской розы. Каким-то образом ему удалось в последнюю секунду удержать и гроб, который чуть не соскользнул с его спины в ущелье…
Около хутора стоял автобус. Отец поставил гроб рядом с деревянной бадьей для молока в конце салона и сел на переднее сиденье. Он был единственным пассажиром. Водитель, жуя спичку, с невозмутимым спокойствием вел автобус мимо скалистых выступов и ограждений мостов, под которыми ярилась бурная речка. Только один раз, перед особенно узким поворотом, он погудел в почтовый рожок, который почти не работал; наверно, потому он так редко пользовался им.
Пригородный поезд тоже уже был готов к отправлению. Правда, когда отец собрался войти в купе, дорогу ему преградил начальник станции, совсем молодой человек в красной фуражке.
— Пассажиры с транспортными грузами, такими, как кофры или гробы, должны пользоваться багажным отделением, — заявил он.
Так что моему отцу пришлось ехать стоя и придерживая свой транспортный груз обеими руками до станции, на которой он должен был пересесть в скорый поезд. На этот раз он сразу пошел прямо к багажному отделению. Железнодорожный служащий помог ему погрузить гроб. Выгружать пришлось самому. От вокзала до дома отец шел пешком. Это заняло не намного больше часа, на остановке трамвая толпились люди — рабочий день уже кончился, а у отца не было желания вступать в дискуссию с вагоновожатым. Солнце уже приближалось к горизонту, когда отец подошел к дому, по-прежнему видя только свои ноги, миновал ворота и по выложенной плиткой дорожке направился в огород. Там он сбросил гроб на грядку со свеклой и, не разогнувшись, упал на него. Он упал с такой силой, что дерево треснуло. Отец зарыдал. Сердце у него колотилось, голова раскалывалась. Через некоторое время сквозь шум в висках отец расслышал чей-то громкий голос, доносившийся откуда-то сверху, он поднял глаза и часто заморгал. На террасе второго этажа стоял Рюдигер между двумя догами, которые положили лапы на перила, и кричал, что наконец-то отец вернулся и что с него достаточно, он больше не желает жить под одной крышей с коммунистом. Только уважение к Кларе удерживало его, а так бы он уже давно об этом сказал. Но теперь, когда битва с коричневым фашизмом выиграна, начинается война с красным. Он отказывает ему от квартиры с первого июня.
— Категорически! — пролаяли уже и Астор с Карино.
Отец услышал шаги у себя за спиной и повернул голову. Это была Клара. Клара, в синем садовом фартуке и с секатором в руке, села рядом с ним на гроб — дерево опять хрустнуло — и обняла его за плечи.
— Ах! — сказала она.
Отец положил руку ей на колено.
Так они сидели и смотрели перед собой.
Все это время двое мужчин грузили стопки пластинок на грузовик, стоявший за воротами. На обоих были синие комбинезоны с фирменным фабричным знаком на груди — красной буквой «М», над которой парила корона, — они ходили от дома к грузовику, от грузовика к дому, и с каждым разом их тени становились все длиннее. Один раз грузчик уронил десять, а может, и двадцать пластинок и, ругаясь, столкнул осколки ногой в канаву. Только когда в последних лучах заходящего солнца они положили в кузов проигрыватель «Маркони» орехового дерева, отец понял, кто это и что они делают. Он подошел к ним и дал на чай.
(В эту ночь отец читал Белую книгу своего отца, первым, хотя обычай требовал, чтобы вначале это сделал старший сын. Только после этого все остальные могли ознакомиться с жизнью усопшего. Но Феликс, хоть и строго придерживался правил, не стал бы на это обижаться.
Отец сидел за письменным столом и читал страницу за страницей. День за днем, со 2 ноября 1885 года, когда его отцу исполнилось 12 лет, до вчерашнего дня. За окном шумел ветер, ветки вишни стучали по стеклу. По лунному небу неслись облака. Потом голова отца упала на книгу — он задремал. Тогда он встал, пошел в кухню и выпил кофе. После этого продолжил чтение, не пропуская ни строчки. Когда он дошел до последней страницы, занимался день, послышались голоса птиц. Он дочитал до последнего слова, до последней точки. У его отца был аккуратный «зюттерлиновский»[51] почерк, ровный и одинаковый с первой до последней страницы.)
Отец, Клара и ребенок жили теперь на другом конце города, в пригороде, где было полно маленьких домиков с маленькими садиками. Их дом, большой, почти вилла, сдавался так дешево — всего за четыреста франков в месяц — только потому, что это была развалюха с косыми окнами и стенами, с которых осыпалась штукатурка, а еще потому, что — так считала Хильдегард — он принадлежал лучшей школьной подруге Клары. Подруга искала кого-нибудь, кто следил бы за тем, чтобы в доме все оставалось так, как было при папе, умершем от гриппа в 1918 году, и при маме, ничего не менявшей ни в доме, ни в саду. (Подруга работала врачом, она никогда не была замужем и требовала, чтобы ее называли фройляйн. Фройляйн доктор.) В этом доме прошло ее детство, и она все еще занимала комнату в нижнем этаже, где иногда ночевала со своей собакой, которую звали Нобс. Правда, теперь подруга жила в городе, но каждый вечер приезжала сюда на старом «пежо» и проверяла, пробивается ли высокая крапива сквозь доски крыльца, как того хотел папа, и по-прежнему ли козырек над входной дверью напоминает стальное решето. Штукатурка была серой, почти черной, да к тому же покрытой плесенью. (Фройляйн доктор и сама немножко походила на свой дом.) Когда отец, осматривая дом — он был в восторге, а Клара чувствовала себя подавленной, — облокотился на балюстраду балкона, кусок каменной кладки отвалился и упал в сад. (Там он и пролежал посреди высокой травы еще много лет.) Ни одно окно не закрывалось. Зимой снег попадал в комнаты, хотя Клара и прокладывала щели и трещины полосками войлока. Пол, почерневший паркет, скрипел так, что вам всегда было ясно, кто где находится. Когда кто-то в туалете дергал за цепочку, почти всегда приходилось вставать на унитаз, чтобы поправить поплавок в сливном бачке — иначе вода текла не переставая. Отопление, хоть и центральное, но какое-то допотопное, конца прошлого века, такого уже давно нигде не было, пожирало тонны угля, и все-таки тепла не хватало на то, чтобы обогреть второй этаж. Истопником был отец. (Позднее эту обязанность взял на себя подросший ребенок, то есть я.) В пять или шесть часов утра он спускался в подвал, открывал