Дневник моего отца — страница 24 из 30

заслонку печи, брал лопату, поднимался на две ступеньки вверх, шел мимо чемоданов и ящиков до дощатой перегородки, около которой стояли велосипеды, поворачивался вокруг своей оси, держа лопату наперевес, как солдат штык, чтобы войти в темную каморку, где у дальней стены хранился уголь. Он шел согнувшись — каморка была ниже человеческого роста и такой узкой, что отец не мог в ней повернуться, — тыкал лопатой перед собой и, когда чувствовал сопротивление, вонзал ее под кучу угля. Он возился в угле до тех пор, пока не решал, что набрал полную лопату, пробирался спиной обратно к велосипедам, выпрямлялся, снова поворачивался и шел, теперь уже выпрямившись, мимо чемоданов и ящиков, спускался на две ступеньки вниз к печи. Бросал уголь в печь. (Если по дороге он ронял несколько кусков угля, то опускал лопату возле стены и собирал их. А иногда просто ногой отшвыривал в угол.) Этот путь он проделывал десятки раз, пока не насыпал полную печь. Обычно отец оставлял печку на ночь остывать. (На этом настояла Клара, которая никогда не мерзла; она объяснила отцу, сколько денег уйдет на то, чтобы кормить это прожорливое огнедышащее чудище еще и ночью.) Утром он поджигал уголь с помощью специальной газовой горелки — это была закрытая спереди металлическая трубка, первоначально, наверно, метровой длины, со множеством маленьких дырочек, в которые по резиновому шлангу поступал газ. У предыдущего истопника, может быть даже у отца фройляйн доктор, она стала в два раза короче, так что теперь это был маленький обрубок, из которого, как из огнемета, вырывался горящий газ. Когда отец поджигал горелку, он никогда не знал, взорвет он сейчас дом или подожжет. Или — или. Надо сказать, мой отец, имевший склонность к пиромании (в юности он однажды сжег будку, где находилась касса футбольного клуба «Олд бойз», хотя намеревался поджечь только сухую траву вокруг нее), придумал специальный способ поджигания горелки, который позднее я не отважился у него перенять. Он зажимал трубку между ног (так, чтобы она находилась не слишком близко к его мужским достоинствам), правой рукой чиркал спичкой, левой засовывал коробок в карман, подносил горящую спичку к отверстию трубки, в которой еще не было газа, потом в каком-то немыслимом акробатическом пируэте хватал свободной левой рукой газовый кран на стене у себя за спиной и поворачивал его. Остроконечное пламя с шумом вырывалось у него между ног и неслось через все помещение к противоположной стене. В первый раз он так испугался, что, боясь за свои ноги, широко их расставил, и горелка, которую он вдруг отпустил, упала на пол и, извергая огонь, словно обезумевший дракон, завертелась по подвалу. Он повернул газовый кран и потушил Кларино белье, висевшее на сушке. Но такое случилось только один раз.

Отец прекрасно себя чувствовал в доме, который Клара находила отвратительным и называла руиной.

— Это — развалина, какая-то дыра.

Здесь было больше места для его книг, чем в аквариуме Рюдигера. Старые и новые полки высились вдоль всех стен комнат, а вскорости появились на лестничной клетке, в обоих туалетах и еще на чердаке. Когда отец искал какую-нибудь книгу, у него делался особенный взгляд, выражавший что-то среднее между знанием и безумием… Правда, граммофона у него больше не было. И ни одной пластинки тоже. Через несколько месяцев он купил радиоприемник.

— Представь себе, — сказал он Кларе, — ни сантима задатка.

На задней стенке приемника был вмонтирован металлический ящичек с прорезью, в которую, как когда-то в газовый счетчик, надо было опустить монету в двадцать сантимов, чтобы полчаса слушать радио. (Раз в месяц заходил продавец и вынимал кассу. Он пересчитывал монеты, записывал сумму и давал отцу квитанцию. После шестисот тысяч минут прослушивания аппарат переходил в собственность покупателя.)

Зачастую, когда отец с пылающими ушами сидел перед радиоприемником и слушал футбольный матч — он видел его, — аппарат замолкал в середине фразы комментатора. Наступала мертвая тишина, хотя Хюги только что получил пас от Джеки Фэттона. Отец выворачивал все карманы, залезал под мебель, но, когда наконец находил монетку и снова включал радио, Хюги давно уже терял мяч или игра уже кончилась.

Потом в доме снова появился граммофон, белый дизайнерский шедевр фирмы «Браун», и отец купил первую пластинку для новой коллекции. К этому времени уже были изобретены долгоиграющие пластинки. Первым экземпляром стал Пятый концерт для фортепиано Бетховена в исполнении Вильгельма Бакгауза, а под конец у отца снова была тысяча или больше долгоиграющих пластинок.

Клара больше не заговаривала про пластинки и делала вид, что не слышит, когда играла музыка. Но зато вокруг нового дома тоже был сад, хоть и маленький. Его вполне хватало для нескольких кустиков анютиных глазок и грядок салата, а ореховое дерево, которое занимало почти весь сад, было даже больше, чем у Рюдигера.


Под этим деревом собирались мужчины, очень разные и тем не менее похожие. Они приходили по одному, иногда по двое, сидели на садовых стульях, щелкали орехи и пили вино Клариного дяди из Пьемонта, который снова провозил его через границу. Все они были молоды, все приехали из Германии, и у всех в кожаных портфелях лежала или наполовину готовая рукопись романа, или несколько стихотворений. Один из них был издатель, и, не имея пока ни издательства, ни денег, ни книг, уже составлял черновики договоров на публикацию произведений, которые они обсуждали в саду. Издатель, тоже худой, изможденный, все время нервно курил; у него было бледное лицо, спутанные волосы, неглаженые брюки и дырявые ботинки. Мужчины много смеялись, но глаза их оставались серьезными. Они пережили войну, и теперь все должно измениться.

Через два-три часа гости начинали отличаться друг от друга, один, круглолицый, говорил на рейнском диалекте, он был скептиком и при этом верил в Бога. Другой, из Берлина, говорил по-берлински и впадал в неистовую ярость, когда вспоминал о нападении на Польшу, в котором принимал участие. Третий воевал под Вязьмой и Брянском и потерял три четверти легкого (от взрыва гранаты). Однако он говорил, пел и курил больше, чем все мужчины, вместе взятые. Четвертый ни словом не упоминал войну. Для него существовало только будущее. Пятый был маленький и тихий. Шестой, с простреленной ногой, тоже говорил немного. Все они ели приготовленные Кларой спагетти и пили шнапс отца, даже те, кто вернулся с Кавказа или из штрафного лагеря с больным желудком.

Отец проводил много времени с этими писателями, их имена еще никому не были известны, но для него они стали символом новой Германии. Не может быть, чтобы все немцы были нацистами, эти люди тому подтверждение. Он так надеялся, что придет другое время, и вот оно пришло. Отец писал длинные письма в Кёльн, Берлин и Франкфурт и посылал своим новым друзьям кофе килограммами. (Во время войны он знал все места, где можно было достать кофе. Даже тогда, когда в страну давно не поступало ни зернышка кофе, по крайней мере легально, он ходил в одну аптеку неподалеку от почтамта, просил, чтобы его обслужил хозяин, трогал себя за нос и бормотал:

— Три двойные упаковки солодового кофе за пять шиллингов, — и получал пакет кофе и три двойные упаковки солодового.)

По какой-то причине было строго запрещено посылать кофе в Германию — за это грозил серьезный штраф, — и отец высыпал свои подарки в большие книги, в которых он переплетным ножом вырезал середину. «Горы Швейцарии», «Наши вокзалы», том второй, или «Выставка 1939 года» — целыми оставались только суперобложки, переплеты и первые страницы. Отправителем всегда значился Урс Узенбенц, Пильгерштрассе, 7. Правда, эти пакеты так сильно пахли кофе, что адресат очень редко получал посылку в целости и сохранности. Иногда доходила только пустая книга в упаковочной бумаге, иногда совсем ничего.

Художников отец потерял из виду. Да они и сами потеряли друг друга. Не то чтобы группа распалась, наоборот. Она теперь была больше, чем раньше. После окончания войны — к тому времени группа существовала уже 12 лет — в нее приняли целый отряд молодых художников. Но друзья отца все реже сидели с ними за своим постоянным столиком в «Тичино», за это время лидером группы стал несостоявшийся член парламента Вельти, а отец уже не был секретарем. (Даже те, кому нравился отец и то, как он вел дела, считали, что в других руках касса будет под более надежным присмотром.) Сюрреалист жил теперь по большей части в Эльзасе, в доме, заросшем горцем, и, когда изредка приезжал в город, напоминал лесного духа, лешего в баскском берете. Он рисовал больше и лучше, чем раньше, но соглашался показать свои картины только тогда, когда те смогут вызвать настоящую сенсацию, подобную обвалу в горах. Пока, как он полагал, такое время еще не пришло.

Художница писала незатейливые городские пейзажи и портреты, курила даже на улице и демонстрировала всем свою любовь к мужу, который все еще был единственным чернокожим в округе и держал на Мюнстерштайг мастерскую по ковке художественных изделий. Там он стоял, словно волшебник, окруженный искрами, и бил молотком по раскаленному железу. Вечером приходила его жена, восхищенно смотрела, пока он не заканчивал свою работу, и они рука об руку шли домой.

Гений из Вейланда был похоронен под плакучей ивой.

Скульптор, работавший с проволокой и гипсом, теперь использовал еще и небольшое количество краски — немного желтой, чуть-чуть красной, капельку ультрамарина. Он вечно пребывал в сомнении и ломал свои произведения, прежде чем гипс успевал застыть.

Спустя короткое время после образования ГДР архитектор отправился в Берлин, где получил большое проектное бюро при университете и теперь проектировал целые города, модели новой жизни. Он получил Сталинскую премию и удостоился чести пожать руку самому Вильгельму Пику, но ни один из его проектов не был осуществлен.

Ученик Кирхнера писал оптимистические картины, исполненные светящейся красоты, побывал в Москве, вернулся в полном восторге, основал общество, которое должно было способствовать дружбе между Швейцарией и Советским Союзом, и возглавил его. Разумеется, он по-прежнему оставался членом Партии труда и муниципалитета и по-прежнему обещал бороться за то, чтобы все люди были равны перед законом. На одном импровизированном собрании — последнем в зале «Тичино», позднее все собрания проходили в казино — большинство художников решило исключить его из группы, которую он когда-то основал вместе с друзьями. Он стал для них политически невыносим, может быть, потому, что те, на кого он неустанно нападал, были их лучшими клиентами; а может, и потому, что рисовал лучше всех. (Сюрреалист не подозревал о готовящемся путче и остался в Эльзасе. Архитектор был в Берлине. Скульптор-проволочник, также застигнутый врасплох, голосовал против исключения и покинул собрание вместе с художницей, которая кричала и плакала.)