— Не суйтесь не в свое дело, сэр! — и выскочил из гостиной, хлопнув дверью. Весь остаток вечера только и было — Дейзи Матлар, Дейзи Матлар, Дейзи Матлар. О Господи!
26 НОЯБРЯ.
Воскресенье. Викарий произнес славную проповедь — да, очень, очень славную. Наружность у него не столь впечатляющая, как у нашего доброго старого отца-настоятеля, зато проповеди впечатляют куда больше. Случилось одно пренеприятнейшее обстоятельство, о котором я должен упомянуть. Миссис Гриб, дама высшего общества, которая живет в шикарном доме на Кэмден-Роуд, остановилась, чтобы со мною побеседовать, когда все мы расходились от обедни. Должен признаться, я был польщен, она такая высокочтимая особа. Полагаю, она меня заприметила потому, что я так часто ношу блюдо для пожертвований, вдобавок же она сидит всегда у самого прохода. Дама она весьма влиятельная, и, надо думать, намеревалась мне сообщить нечто чрезвычайно важное, но, к несчастью, едва она открыла рот, поднялся ужасный ветер, сорвал с меня шляпу и погнал на середину дороги.
Мне пришлось бежать за шляпой и прилагать немалые усилия, чтоб вновь ее обресть. Когда же наконец я в этом преуспел, я обнаружил, что миссис Гриб проследовала далее со своими важными друзьями, и я чувствовал, что едва ли мне удобно будет к ней подойти, тем более, когда шляпа моя вся заляпана грязью. Не могу описать, как я огорчался.
Вечером (воскресным вечером, между прочим) я получил наглое посланье от мистера Бульвера-Сеттера следующего содержания:
«Милейший мистер Путер, хоть я моложе вас на двадцать-тридцать лет, — по каковой причине вы могли бы иметь куда более долгий опыт изучения нравов и обычаев на нашей маленькой планете, — однако я отнюдь не соглашусь отстать от вас в глубине понимания иных предметов, ибо колеса вашей жизни вращаются, я полагаю, не столь же скоро, сколь у вашего покорного слуги и автора сих строк. Известно, что добрый конь, бывало, и обгонял степенный экипаж.
Довольно ли понятно я выражаюсь?
Вот и прелестно! Позвольте же мне, мистер Путер, дать вам совет: смиритесь с неизбежностью.
Признайте себя побежденным и с достоинством примите свой жребий; ибо вспомните, это ведь вы мне бросили перчатку, я же никак не могу согласиться себя признать трусом — да, ни телом, ни духом!
Revenons a nos moutons.[4]
Жизни наши бегут по разным колеям. Ваша жизнь посвящена коммерции — «Жизнь средь гроссбухов». Мои же книги совсем иного толка. Ваша жизнь в Сити достойнейшая жизнь, и кто же спорит. Но сколь непохожа на мою! Неужто сами вы не видите нас разделяющего океана? Рва, какой не позволяет умам нашим слиться в гармоническом аккорде. Ах! Но chacun a son gout[5].
Я дал обет взбираться по ступеням славы. Быть может, я буду продвигаться ползком, я буду спотыкаться. Быть может, даже и поколеблюсь (кто без греха), но я достигну вершины лестницы!!! И вот тогда, тогда голос мой будет наконец услышан, ибо я крикну толпам, копошащимся внизу: «Vici!»[6] Ныне я всего лишь любитель, труд мой неизвестен, увы, кроме как в кругу друзей, куда, бывает, забредет и враг.
Однако, мистер Путер, позвольте вас спросить — каково различие между любителем и профессионалом?
Никакого!!!
Постойте! Есть, есть некоторое различие. Одному платят за то, что другой искусно делает задаром!
Но будут, будут же и мне платить! Ибо я, презрев желанья родственников и друзей, наконец-то избрал сцену своей профессией. И когда уляжется поветрие нелепой и капризной моды, — и ждать недолго, помяните мое слово, — о, тогда мир узнает мою силу. Ибо я знаю — простите, если вам покажусь самонадеянным — что в целом свете никто не может так сыграть горбатого короля Ричарда, как, знаю, я могу его сыграть.
И вы первый смиренно склоните передо мною голову. Возможно, во многом вы и разбираетесь, но тонкое искусство сцены для вас неведомый предмет.
И пусть все споры наши кончатся этим письмом. Vale[7]!
Искренне ваш.
Бульвер-Сеттер».
Я был возмущен. Когда пришел Люпин, я протянул ему это наглое письмо, со словами:
— Мальчик мой, по этому письму ты поймешь, что за птица твой приятель.
Люпин, к моему удивлению, ответил:
— А, да, он мне его показывал, прежде чем отослать. По-моему, он прав, и тебе придется извиниться.
Глава XII
Серьезные разногласия в вопросе о назначении и ценности моего дневника. Мнение Люпина о Рождестве. Злосчастная помолвка Люпина возобновляется
17 ДЕКАБРЯ.
Открыв свои черновые записи, я вижу: «В Оксфорде кончаются осенние каникулы». Почему это должно настроить мысль мою на воспоминания, не постигаю, но вот однако. За последние несколько недель в моем дневнике было мало интересного. Разорвав помолвку со своей Дейзи Матлар, Люпин стал сам не свой, Кэрри же сделалась довольно скучной подругой дней моих. В прошлую субботу она все куксилась, и я решил ее развлечь, почитав кое-какие извлечения из моего дневника; но вдруг, посреди чтения, она встает и выходит из комнаты, не сказав мне ни единого слова. Когда она вернулась, я осведомился:
— Что такое, милая? Дневник мой на тебя нагнал тоску?
К моему удивлению, она ответила:
— По правде сказать, милый, я не слушала. Мне надо было выйти, чтоб дать указания прачке. Из-за какой-то гадости, которую она добавляет в воду, у Люпина две цветные рубашки полиняли. И он говорит, что не будет их носить.
Я сказал:
— Вечно Люпин. Люпин, Люпин, Люпин. У меня на рубашке вчера не осталось ни единой пуговицы, но я не жаловался.
И что на это отвечает Кэрри?
— Поступал бы, как все мужчины, носил бы запонки. Ей-богу, кроме тебя я никого не видывала, кто бы застегивал рубашку спереди на пуговицы.
На это я ей заявил:
— Вот уж вчера я точно не застегивал рубашку на пуговицы, поскольку их не осталось ни одной.
Кстати, еще одна мысль вдруг пришла мне в голову: Тамм теперь редко к нам заглядывает вечером, а Туттерс — тот и вовсе перестал ходить. Боюсь, что они не в ладах с Люпином.
18 ДЕКАБРЯ.
Вчера я предавался воспоминаниям, сегодня я задумался о будущем. И ничего не вижу, только тучи, тучи, тучи. Люпин решительно невыносим из-за этой своей истории с Дейзи Матлар. Не хочет говорить, из-за чего произошел разрыв. Он определенно осуждает ее поведение, и однако, стоит нам себе позволить с ним согласиться, заявляет, что не желает слушать о ней ни одного дурного слова. И что ты будешь делать? И еще вот какое обстоятельство мне досадно: ни Кэрри, ни Люпин не выказывают ни малейшего интереса к моему дневнику.
Сегодня я завел об этом разговор за завтраком. Я сказал:
— Я льстил себя надеждой, что случись что со мною, этот дневник послужит вам обоим неиссякаемым источником отрады. Не говоря уж о вознаграждении, какое может воспоследовать по опубликовании его.
Люпин и Кэрри громко расхохотались оба. Кэрри самой сделалось неловко, я это понял по тому, что она сказала:
— Я не хотела тебя обидеть, милый Чарли. Но ведь правда, твой дневник, по-моему, не представляет такого интереса для публики, чтобы им бы вдруг занялся издатель.
На это я ей ответил так:
— Уверен, он ничуть не меньше интересен, чем иные из тиснутых недавно в печати пошлых воспоминаний. Кстати, дневник и создает человека. Где бы были Пипс и Ивлин, когда бы не их дневники?[8]
Кэрри сказала, что я у нее прямо философ; а Люпин вставил ядовито:
— Ты бы листы, папан, употреблял покрупней, тогда б мы за приличные деньжата их могли загнать торговцу маслом.
Поскольку ныне мысли мои направлены в будущее, даю обет: конец этого года увидит и конец моего дневника.
19 ДЕКАБРЯ.
Пришло ежегодное приглашение на Рождество от моей тещи — семейный праздник, которого всегда мы ждем с волнением. Люпин отказался идти. Я был скандализован и высказал свое изумление и возмущение. Люпин в ответ разразился речью, достойной самого отъявленного вольнодумца: «Терпеть не могу эти семейные рождественские посиделки. Ну, кому это надо? Один стонет: Ах, бедный дядя Джеймс, он еще год назад был с нами, и мы все пускаем сопли. Потом другой: Прошло уже два года, с тех пор, как бедная тетя Лиз, бывало, сиживала в том углу, и опять мы пускаем сопли. Далее еще один мрачный родственничек завывает: Ах! Чей теперь черед? и все мы опять пускаем слюни, и натрескиваемся, надираемся; а никому и невдомек, покуда я не встану, что нас было тринадцать за столом».
20 ДЕКАБРЯ.
Пошел к Холулуям, торговцам тканями на Стрэнде, — они в этом году все свое помещение отвели под рождественские открытки. В лавке толокся народ, иные грубо схватят открытку и, окинув беглым взглядом, тотчас отшвыривают прочь. Я заметил одному из молодых продавцов, что подобная небрежность мне представляется прямо-таки болезнью у некоторых покупателей. Едва замечание это слетает с моих уст, толстый рукав моего сюртука задевает за один из ящичков с дорогими открытками, стоящих друг на друге, и всё это разом рушится. Приказчик выступает вперед с чрезвычайно кислой миной и, подобрав с полу несколько открыток, говорит одному из продавцов, явственно покосившись на меня:
— Отложи к дешевым; теперь уж за них по шиллингу не выручишь.
И, следственно, я почел своим долгом купить несколько таких поврежденных открыток.
Мне пришлось накупить больше и войти в непредвиденные расходы. Увы, впопыхах я не все разглядел и, уже придя домой, обнаружил препошлую открытку, на которой толстая няня держит двух младенцев, одного беленького, другого черненького, а внизу надпись: «Поздравляем папашу с Праздником!». Я изодрал эту вульгарность в клочья и выбросил. Как верно заметила Кэрри, за все приходится платить, и оттого что мы вращаемся в свете и расширяем круг знакомства, нам в этом году придется разослать чуть ли не две дюжины открыток.