Дневник Пенелопы — страница 3 из 22

У Гомера говорится, что Одиссей скитался на чужбине двадцать лет и, вернувшись, убил женихов Пенелопы. «Дневник» же охватывает не более двенадцати лет. И в нем вообще не говорится, вернулся ли Одиссей когда-нибудь. В то же время в «Дневнике» сказано, что на Итаку явился какой-то лже-Одиссей, который не стал убивать женихов, а поладил с ними и женился на «вдове».

По преданию, однажды на Итаку приехал внебрачный сын Одиссея и волшебницы Кирки — Телегон. Он убил своего отца и женился на Пенелопе. Случай не такой уж необычный в жизни «сверхчеловеков». Но в книге об этом нет ни слова — возможно, Пенелопа престо не успела об этом написать.

«Дневник» Пенелопы — скорее ее исповедь. В нем она называет все своими именами. А это как раз и свидетельствует о том, что она не имела намерения публиковать этот свой «духовный вклад» в героическую культуру того времени. Если же я и предаю его теперь широкой огласке и предлагаю своему народу, многострадальному и многоопытному, пусть простит мне священная тень нашей великой Госпожи и Повелительницы!

Отъезд

Первое апреля! Как во сне. Не верится. И все-таки он действительно уехал. Только что. У меня все еще шумит в голове, и кажется, будто остров вертится, как мельничный жернов. Уехал! Да помогут мне боги и прежде всего — богиня Добродетели.

Вот уже целый час сижу я с гусиным пером в руке. Чернила десять раз высыхали на его кончике. Никогда прежде я этим не занималась. Писать? Не писать? О чем? И как?

Я убита горем и опустошена. Для собственного утешения и чтобы хоть как-то заполнить свою жизнь, буду вести эти записи. Стану ли писать регулярно? Да, я их закончу! Но прочту ли их когда-нибудь Одиссею? Уф! Этой болезнью я заразилась от него: делить ничто на множество частей!

С сегодняшнего дня передо мною раскрывается новый мир. Творцом этого мира и его вождем буду я одна. Писать-то каждый может, действовать куда труднее.

Оставил он меня, молодую женщину, с капризным ребенком на руках. И даже не поцеловал, чтобы не показать-де слабость перед низшими. Да он и дома меня никогда не целовал! Всегда прямехонько к делу. Стоя на носу отчаливающего корабля, махнул мне своей волосатой ручищей, отвернувшись в другую сторону. Кто-кто, а уж он-то знает женщин! Высокий и черный, словно каменные дубы на горе Петалейко, босой, с голыми руками, он заполнял собою небо и морской простор. Казалось, будто небесный купол вместе с солнцем и духами держится на его мощной шее! Он весь утопал в рыжей бороде и нестриженых волосах, в густых бровях. А громовые раскаты голоса вырывались из его груди, подобно звону меди из пещеры Корибантов.

Его называли «грозой людей». Но особенно страшным был он сегодня, когда его обнимало и уносило с собою великое солнце.

О Весна, никогда еще не была ты столь сладостной. Даже в тот день, когда я впервые сказала ему «да», а он так стиснул мою девичью ручку своей лапищей, что я вскрикнула от боли! И никогда прежде не горели так мои щеки, не подгибались колени, как сегодня, когда он не прикоснулся ко мне, не поговорил со мной, даже не взглянул на меня!

Благоухали в садах и на изгородях гиацинты и душистый горошек, а на обрыве — сосны, бессмертники, чабрец и душица. Благоухало море, когда его волны вскипали под веслами и килями кораблей. Благоухали морские водоросли и песок, вздымаемые тросами и цепями. Благоухали новые корабли смолой, дегтем и свежей краской. И все же более опьяняюще благоухали в моей памяти его потные ножищи, запах его любви!

Первосвященник закончил освящение и окропил все двадцать четыре корабля, а те подняли якоря и распустили паруса — белые, красные, синие, — суша, море и воздух загудели от радостных песен воинов, звучавших на местных наречиях (итакийском, кефаллинийском, закинфском, румелийском, левкадском), от свирелей, труб и щитов, в которые бешено колотили копьями, чтобы заглушить вопли жен, плач детей и стоны матерей.

А когда корабли все разом тронулись от причалов, казалось, будто они тащат за собою Итаку, привязанную, как фелюга, канатами к их кормам. Чайки радостно кружились в вышине и с пронзительным криком стрелою падали в воду за рыбьими головами и кусками хлеба — их бросали с борта пьяные воины и моряки, которые сразу же беспечно накинулись на еду и выпивку. А гордый Одиссей неподвижно возвышался на носу корабля, огромный, бессмертный и прекрасный, как Идея или как стоящий на задних ногах осел. Эанту кажется, что только он обладает даром быть ослом по молодечеству и упрямству: не отступать перед дубинами и камнями. Мой Одиссей такой же. И даже превосходит его. Еще бы с десяток таких царей-ослов, и Троянская крепость пала бы не через десять лет (так принято говорить; типун мне на язык!), а через десять дней. И не от оружия, а под ударами копыт!


Утром следующего дня.


Как это я забыла о них! Жаль! Я была просто не в себе! Когда сегодня утром я увидела их, то очень огорчилась!.. Вчера, только он уехал, я вернулась во дворец расстроенная и велела опустить жалюзи на дверях и окнах своей комнаты; забрать с балкона и с подоконников горшки с геранью и базиликом; завесить тюлем зеркала; выгнать Фемия — его песни нам больше не нужны; собрать собак и отправить их к Эвмею на далекую скалу, где растут дикие груши. Все безмолвно, мрачно и уныло вокруг меня и во мне. Не хочу ни видеть, ни слышать никого. Хочу только думать о своем милом. И о самой себе.

Бросившись ничком на кровать, я так сильно зажала ладонями глаза, что даже искры посыпались. Как мне хотелось заплакать! Но я крепилась: боялась, как бы не покраснели глаза и не испортилась кожа, такая бархатистая, что, когда к ней прикасаешься, собственная рука кажется чужой.

Но вот сегодня утром, только первые лучи Феба проникли сквозь жалюзи и, как золотые иглы в мясо, вонзились прямо в них, я наконец увидела их — рога!..

Оленьи, могучие, каждая ветвь — аршин. Я собиралась преподнести их ему на память, чтобы он надевал их в бою и на танцах: в бою — чтобы пугать врагов, на танцах — чтобы другие женщины завидовали мне! Ни у кого не было бы рогов длиннее, чем у него. А теперь и Менелай, и Агамемнон, и все другие уважающие себя доблестные цари будут носить рога, и только у Одиссея их не будет! И в этом будут винить меня. Это невыносимо. Да помогут ему великие боги, и пусть одолжат ему Зевс свои козлиные, а Дионис — свои бычьи.

Перед тем как подарить ему их, когда он вернется, я их позолочу!

Третий день уже я сижу взаперти, в темноте и тишине. Ничего не ем и не пью. Чувствую приятное облегчение и желание потянуться. Только немного шумит в ушах, но сердце бьется ровнее. Снова звучит во мне голос Природы! Слышу, как моя верная Эвриклея с плачем стучится в дверь. Я не отпираю. Старый Лаэрт спрашивает ее, что со мною, но ответа не слышит: он глухой.

Одна. И наконец-то я — это Я. До сих пор я была царицей, но в то же время лишь тенью Одиссея. Невестой, молодой женой, матерью (а матерью я стала через три месяца), я жила у него в пригоршне, как бесцветная травинка, выросшая из-под камня, без солнца и воздуха. Теперь мои глаза уже привыкли к темноте, и я все вижу ясно, в подлинной сущности, свет не мешает мне. Я свободна!

Он забрал меня у матери девчонкой. Однажды он настиг меня в саду и спросил хриплым голосом: «Хочешь?» Я закутала голову пеплосом и зарыдала. На том месте, где падали мои слезы, на другой день поднялась статуя Стыдливости.

Я была наивна, неопытна и очень красива. Но каким бы незрелым ни было мое тело, воображение у меня было более чем зрелым. Оно создавало изумительные миры, краше, чем миры Природы. Зимой и летом я купалась в Эвроте, а мои подруги в изумлении кричали из камышей: «Ты не женщина! Ты мальчик!»

Мое тело было таким отроческим, что, когда я поднимала руки кверху, груди исчезали, как, впрочем, и теперь. Я была гибкая и юркая, как ящерица или ласка. Как мне завидовала моя двоюродная сестра Елена, когда я лежала на песке! У нее тело было белое-белое, пышное и округлое, ленивое и тяжелое — тело восточной султанши. (Теперь, когда прошло столько лет, от родов и любви оно, наверное, отяжелело еще больше.) У меня же тело стройное и смуглое. У нее волосы светло-русые, шелковистые. У меня — черные и густые, словно бы выточенные из эбенового дерева; она выглядела старше своих лет; я — моложе. Леночка — вся материя; Пенелопочка — дух.

В ту пору я с нею не очень-то считалась. Не представляла себе, что эта гусыня, «дочь Лебедя», в один прекрасный день прославится на всю Элладу и на весь мир своими бесстыдными проделками и что столько царей и героев ринутся на край света убивать друг друга из-за нее. Ее называли прекраснейшей женщиной всех веков и времен. Ее превратили в символ и идею. Честь Эллады! Везучая женщина! А вот если бы меня кто-нибудь похитил, то из-за меня наверняка разгорелась бы еще более жестокая война между двумя мирами: Востоком и Западом. И я сделалась бы еще более великим символом, идеей и честью. Только мне такая честь не нужна. Я сделаюсь апофеозом женской мудрости и верности.

Иногда я думаю: вдруг Парис завернул бы сперва на Итаку, прежде чем застрять в Спарте. Тогда наверняка он похитил бы меня, а не Елену. Для сына Приама не составило труда выбрать прекраснейшую среди трех богинь и дать ей золотое яблоко. Еще менее затруднительным для него было бы выбрать красивейшую из нас двоих, то есть Меня!

Но все это я говорю просто так. Не нужна мне такая честь. Я могу поступать дурно, но не делаю этого. Она же не может, а поступает. Слабая воля и слабый ум. Потому и отчаянная. Пусть мир рушится, ей на все наплевать. Вот он и разрушился.

Мой муж тоже страдает из-за нее!


Сегодня я не выдержала. Опять возле моей двери спозаранку плакали Эвриклея и Телемах. «Почему не открываешь? Почему не ешь? Ведь умрешь так! О нас, ладно, не думай. Но о народе? Неужели оставишь его сиротой?» — причитала кормилица.

Я отворила дверь. И весь свет мира обрушился на меня, будто скала. Глаза ничего не различали. Я только слышала, как плачет от радости Эвриклея. А у Телемаха с перепугу отнялся язык. Я п