Дневник посла — страница 134 из 169

Воскресенье, 7 января

Покровский объявил вчера, что император примет меня сегодня в шесть часов, и добавил:

– Умоляю вас говорить с ним откровенно, без недомолвок… Вы можете оказать нам большую услугу.

– Если император сколько-нибудь расположен будет выслушать меня, я скажу ему всё, что накипело у меня на сердце. Но в том настроении, в котором он, как мне известно, находится, моя задача будет нелегка.

– Да вдохновит вас Бог!

– Надо еще, чтобы Богу представили случай вдохновить меня.

Незадолго до шести часов церемониймейстер Теплов, сопровождавший меня от Петрограда в императорском поезде, вводит меня в царскосельский дворец. Гофмаршал князь Долгоруков и дежурный адъютант принимают меня на пороге первого салона.

Придя в библиотеку, за которой находится кабинет императора и где дежурный эфиоп застыл на часах, мы разговариваем минут десять. Мы говорим о войне и о том, что она еще долго будет продолжаться; мы выражаем уверенность в конечной победе; мы признаем необходимость заявить себя, более чем когда-либо, решившимися уничтожить германское могущество и проч. Но твердые заявления моих собеседников опровергаются мрачным и беспокойным выражением их лиц, немым советом, который я читаю в их глазах: «Ради Бога, говорите откровенно с его величеством».

Эфиоп открывает дверь.

Лишь только я вошел, меня поражает утомленный вид императора, напряженное и озабоченное выражение его лица.

– Я просил, ваше величество, принять меня, – говорю я, – потому что я всегда находил у вас много утешения, а я очень нуждаюсь в этом сегодня.

Голосом без тембра, голосом, какого я не знал у него, он отвечает мне:

– Я по-прежнему полон упорной решимости продолжать войну до победы, до решительной и полной победы. Вы читали мой последний приказ армии?

– Да, конечно, и я был восхищен уверенностью и непоколебимой энергией, которыми дышит этот документ. Но какая пропасть между этим блестящим заявлением вашей самодержавной воли и реальными фактами.

Император недоверчиво смотрит на меня. Я продолжаю:

– В этом приказе вы заявляете о вашей непреклонной решимости завоевать Константинополь. Но как доберутся до него ваши войска? Не пугает ли вас то, что происходит в Румынии?.. Если отступление румынских войск не будет немедленно остановлено, они скоро должны будут очистить всю Молдавию и отступить за Прут и даже за Днестр. И не боитесь ли вы, что в этом случае Германия образует в Бухаресте временное правительство, возведет на трон другого Гогенцоллерна и заключит мир с восстановленной таким образом Румынией?

– Это, действительно, перспектива очень тревожная. И я делаю всё возможное, чтобы увеличить армию генерала Сахарова, но затруднения переброски и снабжения огромны. Тем не менее я надеюсь, что дней через десять мы в состоянии будем возобновить наступление в Молдавии.

– Ах… дней через десять! А то пехотные и кавалерийские дивизии, которые требовал генерал Сахаров, уже на фронте?

Он отвечает мне уклончиво:

– Не могу вам сказать, я не помню. Но у него уже много войск, много… И я пошлю еще много других, много…

– В скором времени?

– Да, надеюсь.

Разговор тянется вяло. Мне не удается больше перехватить ни взгляда императора, ни его внимания. Мне кажется, мы за тысячу лье друг от друга.

Тогда я пускаю в ход великий аргумент, который всегда оказывался такой силой и открывал передо мной двери его мысли: я взываю к памяти его отца Александра III, перед портретом которого мы ведем беседу.

– Государь! Вы мне часто говорили, что в тяжелые моменты вы апеллировали к вашему любезному отцу и что просьба ваша никогда не оставалась тщетной. Пусть же теперь вдохновит вас его благородная душа. Обстоятельства так серьезны.

– Да, воспоминание об отце для меня большая помощь.

И на этой неопределенной фразе он снова прекращает разговор.

Я продолжаю, сделав жест уныния:

– Государь, я вижу, что выйду из этого кабинета гораздо более встревоженным, чем вошел сюда. Впервые я не чувствую себя в контакте с вашим величеством.

Он дружески протестует:

– Но вы пользуетесь моим полным доверием. Нас связывают такие воспоминания. И я знаю, что могу рассчитывать на вашу дружбу.

– Именно в силу этой дружбы вы и видите меня полным печали и тоски, ибо я сообщил вам лишь меньшую часть моих опасений. Есть сюжет, о котором посол Франции не имеет права говорить с вами; вы догадываетесь какой. Но я был бы недостоин доверия, которое вы всегда мне оказывали, если бы я скрыл от вас, что все симптомы, поражающие меня вот уже несколько недель, растерянность, которую я наблюдаю в лучших умах, беспокойство, которое я констатирую у самых верных ваших подданных, внушают мне страх за будущее России.

– Я знаю, что в петроградских салонах сильно волнуются. – И, не дав мне времени подхватить эти слова, он спрашивает меня с равнодушным видом: – Как поживает наш друг, царь Фердинанд Болгарский?

Холоднейшим официальным тоном я отвечаю:

– Государь, уже много месяцев я не имею о нем никаких известий.

И умолкаю.

Со своей обычной застенчивостью и неловкостью император не находит что сказать. Тяжелое молчание тяготит нас обоих. Однако он не отпускает меня, не желая, без сомнения, чтобы я расстался с ним под неприятным впечатлением. Мало-помалу его лицо смягчается и озаряется меланхолической улыбкой. Мне жаль его, и я спешу помочь его бессловесности. На столе, возле которого мы сидим, я увидел около дюжины роскошно переплетенных томов с вензелем Наполеона I:

– Ваше величество оказали послу Франции деликатное внимание, окружив себя сегодня этими книгами. Наполеон – великий учитель, с которым следует советоваться в критических обстоятельствах, – это человек, более всех одолевший судьбу.

– И у меня его культ.

Я удерживаю готовую сорваться с моих губ реплику: «О! Очень платонический культ». Но император встает и провожает меня до дверей, долго удерживая с дружелюбным видом мою руку.

Пока императорский поезд отвозит меня обратно в Петроград сквозь снежную метель, я подвожу в уме итоги этой аудиенции. Слова императора, его молчание, его недомолвки, серьезное и сосредоточенное выражение его лица, его неуловимый и далекий взгляд, замкнутость его мысли, всё смутное и загадочное в его личности утверждают меня в мысли, которая уже несколько месяцев не оставляет меня, а именно: что император чувствует себя подавленным и побежденным событиями, что он больше не верит ни в свою миссию, ни в свое дело; что он, так сказать, отрекся внутренне; что он уже примирился с мыслью о катастрофе и готов на жертву. Его последний приказ войскам, его гордое требование Польши и Константинополя были лишь, как я сначала и предчувствовал, своего рода политическим завоеванием, последним заявлением славной мечты, которую он лелеял для России и гибель которой он констатирует в настоящее время.

Понедельник, 8 января

Великий князь Дмитрий по высочайшему повелению отправлен в Персию, в Казвин, где он будет состоять при Главном штабе одной из действующих армий. Князь Феликс Юсупов выслан в свое имение в Курскую губернию. Что касается Пуришкевича, то престиж, которым он пользуется среди крестьян, влияние его в реакционной партии, как одного из вождей «черных сотен», привели императора к мысли, что его опасно было бы трогать; он оставлен на свободе, но на следующий день после убийства уехал на фронт, где за ним следит военная полиция.


Мысль убить Распутина возникла в уме Феликса Юсупова, по-видимому, в середине ноября. Около этого времени он говорил об этом с одним из лидеров кадетской партии, блестящим адвокатом Василием Маклаковым, но тогда он рассчитывал убить старца при помощи наемных убийц, а не действовать лично. Адвокат благоразумно отговорил его от этого способа: «Негодяи, которые согласятся убить Распутина за плату, едва получив от вас задаток, пойдут продавать вас Охранке…»

Пораженный Юсупов спросил: «Неужели нельзя найти надежных людей?» На что Маклаков остроумно ответил: «Нe знаю, у меня никогда не было бюро убийц».

Второго декабря Феликс Юсупов окончательно решился действовать лично.

В этот день он был на открытом заседании Думы и сидел в ложе против трибуны. На трибуну только что поднялся Пуришкевич и громил в страшном обвинительном акте «темные силы, позорящие Россию». Когда оратор воскликнул перед взволнованной аудиторией:

«Встаньте, господа министры, поезжайте в Ставку, бросьтесь к ногам царя, имейте мужество сказать ему, что растет народный гнев и что не должен темный мужик дальше править Россией…» – Юсупов затрепетал от сильного волнения. Г-жа П., сидевшая возле него, видела, как он побледнел и задрожал.

На следующий день, 3 декабря, он отправился к Пуришкевичу. Взяв с него слово сохранить всё в абсолютной тайне, он рассказал ему, что ведет с некоторого времени знакомство с Распутиным с целью проникнуть в интриги, которые затеваются при дворе, и что он не останавливался ни перед какой лестью, чтобы снискать доверие Распутина. Ему это удалось, так как он только что узнал от самого старца, что сторонники царицы готовятся свергнуть Николая II, что императором будет объявлен царевич Алексей под регентством матери и что первым актом нового царствования будет предложение мира Германской империи.

Затем, видя, что его собеседник потрясен этим разоблачением, он открыл ему свой проект убийства Распутина и заключил: «Я хотел бы иметь возможность рассчитывать на вас, Владимир Митрофанович, чтобы освободить Россию от страшного кошмара, в котором она мечется». Пуришкевич, у которого пылкое сердце и скорая воля, с восторгом согласился. В один момент составили они программу засады и установили для выполнения ее дату: 29 декабря.


Делегаты Франции, Англии и Италии на конференции союзников должны на этих днях выехать в Петроград. Бьюкенен, Карлотти и я советуем своим правительствам отложить их отъезд. Бесполезно подвергать их утомлению и риску путешествия по арктическим морям, если они найдут здесь потерявшее почву правительство.