Дневник посла — страница 150 из 169

ующих. В тот день, когда народ восстал, духовенство могло только безмолвствовать. Но, может быть, когда наступит реакция, деревенские батюшки, сохранившие общение с деревенским населением, снова заговорят.

Мне передали вчера, что акт отречения императора был составлен Николаем Александровичем Базили, бывшим вице-директором кабинета Сазонова, который в настоящее время управляет дипломатической канцелярией Главной квартиры; акт был якобы передан по телеграфу 15 марта из Пскова в Могилев, следовательно, еще до того, как комиссары Думы Гучков и Шульгин покинули Петроград. Тут вопрос истории, который интересно было бы выяснить!

А сегодня в конце дня мне сделал визит Базили, которого генерал Алексеев прислал с поручением к Временному правительству.

– Ну, что же, – говорю я ему, – так это вы, оказывается, составили акт отречения императора?

Он восклицает, сделав энергичное движение:

– Я отнюдь не считаю себя автором акта, который подписал император. Текст, который я приготовил по приказу генерала Алексеева, сильно отличался от этого.

И вот что он рассказал:

– Утром 14 марта генерал Алексеев получил от председателя Думы Родзянко телеграмму, извещавшую его о том, что правительственные учреждения перестали функционировать в Петрограде и что единственное средство избежать анархии – добиться отречения императора в пользу своего сына. Страшный вопрос встал тут перед начальником Штаба Верховного главнокомандования. Не грозило ли отречение царя расколоть или даже разложить армию? Надо было немедленно объединить всех военачальников вокруг одного решения. Генерал Рузский, главнокомандующий Северным фронтом, уже энергично высказался за немедленное отречение. Генерал Алексеев лично склонен был к такому же выводу, но дело было такое серьезное, что он счел долгом опросить по телеграфу всех других главнокомандующих: генерала Эверта, генерала Брусилова, генерала Сахарова и великого князя Николая Николаевича. Они все ответили, что император должен отречься в кратчайший срок.

– Какого числа у генерала Алексеева были в руках все эти ответы?

– В ночь на 15 марта… Вот тогда-то генерал Алексеев поручил мне сделать ему доклад об условиях, при которых основные законы империи разрешали бы царю сложить власть. Я быстро подал ему записку, в которой доказывал, что если бы император отрекся, он должен передать власть своему законному наследнику – царевичу Алексею. «Я так и думал, – сказал мне генерал. – Теперь приготовьте поскорей манифест в этом смысле». Я скоро принес ему проект, в котором развил, как мог лучше, мысли моей записки, все время стараясь выдвинуть на первый план необходимость продолжать войну до победы. При начальнике Главного штаба был его главный сотрудник, его верный квартирмейстер генерал Лукомский. Я читаю генералу Алексееву проект. Он перечитывает его вслух и безоговорочно одобряет. Лукомский тоже одобряет. Документ немедленно передается по телеграфу в Псков, чтобы быть представленным императору… На следующий день, 15 марта, незадолго до полуночи генерал Данилов, генерал-квартирмейстер Северного фронта, вызывает к телеграфному аппарату своего коллегу из Верховного главнокомандования, чтобы сообщить ему решение его величества. Я как раз находился в кабинете Лукомского вместе с великим князем Сергеем Михайловичем. Мы оба бросаемся в телеграфное бюро, и аппарат начинает при нас функционировать. На печатной ленте, которая развертывается перед нами, я тотчас узнаю свой текст «Возвещаем всем нашим верноподданным… В дни великой борьбы с внешним врагом…» и т. д. Но каково же удивление всех нас троих, когда мы увидели, что имя цесаревича Алексея заменено именем Михаила. Мы с отчаянием смотрим друг на друга, потому что у нас является одна и та же мысль. Немедленное воцарение цесаревича было единственным средством остановить течение революции, по крайней мере удержать ее в границах конституционной реформы. Во-первых, право было на стороне юного Алексея Николаевича. Кроме того, ему помогли бы симпатии, которыми он пользуется в народе и в армии. Наконец, и это самое главное, императорский престол ни на минуту не оставался бы незанятым. Если бы цесаревич был объявлен императором, никто не имел бы права заставить его потом отречься. То, что произошло с великим князем Михаилом, было бы невозможно с ребенком. Самое большее, могли бы ссориться из-за того, кому предоставить регентство. И Россия имела бы теперь национального вождя… Тогда как теперь куда мы идем?..

– Увы, я боюсь, что события скоро докажут, что вы правы… Вычеркнув имя своего сына в манифесте, который вы ему приготовили, он бросил Россию в страшную авантюру.

Поговорив некоторое время на эту тему, я спрашиваю Базили:

– Видели вы императора после его отречения?

– Да… Шестнадцатого марта, когда император возвращался из Пскова в Могилев, генерал Алексеев послал меня к нему навстречу, чтобы ввести его в курс создавшегося положения. Я встретил его поезд в Орше и вошел в его вагон. Он был совершенно спокоен; мне, однако, тяжело было смотреть на его землистый цвет лица и синеву под глазами. Изложив ему последние петроградские события, я позволил себе сказать ему, что мы в Ставке были в отчаянии от того, что он не передал своей короны цесаревичу. Он ответил мне просто: «Я не мог расстаться со своим сыном». Я узнал потом от окружавших его, что император, прежде чем принять решение, советовался со своим хирургом, профессором Федоровым. «Я приказываю вам, – сказал он, – отвечать мне откровенно. Допускаете вы, что Алексей может вылечиться?» – «Нет, ваше величество, его болезнь неизлечима». – «Императрица давно так думает; я еще сомневался… Уж если Бог так решил, я не расстанусь со своим бедным ребенком…» Через несколько минут подали обед. Это был мрачный обед. Каждый чувствовал, как сердце его сжимается; не ели, не пили. Император, однако, очень хорошо владел собой, спрашивал несколько раз о людях, входящих в состав Временного правительства, но так как воротник у него был довольно низкий, я видел, как беспрерывно сжималось его горло… Я покинул его вчера утром в Могилеве.

Сегодня вечером я дал обед в честь узкого круга знакомых, включавшего г-жу П., а также графа Николая Муравьева, бывшего губернатора Москвы, и графа Кутузова.

Г-жа П. заявила:

– Пока Петроград правит Россией, дела будут идти чем дальше, тем хуже… Петроград может только разрушать; только одна Москва в состоянии всё восстановить.

Муравьев возразил на это:

– Не возлагайте на Москву слишком большие надежды! Жители Москвы испорчены почти в такой же степени, что и жители Петрограда.

В разговор вмешался Кутузов:

– Нам предстоит пасть еще ниже; по существу, мы вот-вот коснемся самого дна бездны… Но в течение трех месяцев империя будет восстановлена. Не забывайте, что население России составляют 178 000 000 жителей, из них – 160 000 000 крестьян, 12 000 000 казаков, 3 000 000 торгового люда и гражданских служащих, 1 000 000 дворян и 1 200 000 – от силы – рабочих. Эти 1 200 000 рабочих не всегда будут нашими хозяевами!

– Итак, вы считаете, – спросил я, – что знаменитым черносотенцам Дубровина и Пуришкевича еще предстоит сыграть свою роль?

– Конечно… и довольно скоро!

Понедельник, 19 марта

Николай Романов, как отныне называют императора в официальных актах и в прессе, просил у Временного правительства:

1. Свободного проезда из Могилева в Царское Село.

2. Возможности проживать в Александровском дворце до выздоровления его детей, которые больны корью.

3. Свободного проезда из Царского Села в Порт Романов на мурманском берегу.

Правительство дало согласие.

Милюков, от которого я получил эти сведения, полагает, что император будет просить убежища у короля английского.

– Ему следовало бы, – сказал я, – поторопиться с отъездом. Не то неистовые из Совета могли бы применить по отношению к нему прискорбные действия.

Милюков, принадлежащий немного к школе Руссо и будучи лично воплощенной добротой, охотно верящий в природную доброту рода человеческого, не думает, чтобы жизнь царя и царицы были в опасности. Если он желает видеть их отъезд, это скорее для того, чтобы избавить их от ареста и процесса, которые доставили бы много хлопот правительству. Он подчеркивает необычайную кротость, обнаруженную народом в течение этой революции, небольшое число жертв, мягкость, так скоро сменившую насилия, и т. д.

– Это верно, – говорю я ему, – народ очень скоро вернулся к своей природной мягкости, потому что он не страдает и весь отдается радости быть свободным. Но пусть даст себя почувствовать голод, и насилия тотчас возобновятся…

Я цитирую ему столь выразительную фразу Редерера в 1792 году: «Оратору достаточно обратиться к голоду, чтобы добиться жестокости».

Вторник, 20 марта

Манифест Временного правительства обнародован сегодня утром.

Это длинный, многословный, напыщенный документ, покрывающий позором старый режим, обещающий народу все блага равенства и свободы. О войне едва говорится: «Временное правительство будет верно соблюдать все союзы и сделает всё от него зависящее, чтобы обеспечить армии всё необходимое для доведения войны до победного конца». Ничего больше.

Я тотчас отправляюсь к Милюкову и говорю ему буквально вот что:

– После наших последних бесед я не был удивлен выражениями, в которых обнародованный сегодня утром манифест говорит о войне; я тем не менее возмущен ими. Не заявлена даже решимость продолжать борьбу до конца, до полной победы. Германия даже не названа. Ни малейшего намека на прусский милитаризм. Ни малейшей ссылки на наши цели войны… Франция тоже делала революцию перед лицом врага. Но Дантон в 1792 году и Гамбетта в 1870 году говорили другим языком… У Франции, однако, не было тогда никакого союзника, который скомпрометировал бы себя ради нее.

Милюков слушает меня очень бледный, совершенно смущенный. Подыскивая выражения, он возражает мне, что манифест предназначен специально для русского народа, что, впрочем, политическое красноречие пользуется теперь гораздо более умеренным словарем, чем в 1792 и 1870 годах.