Пятница, 21 апреля
И в этом году Пасха по русскому и григорианскому календарю совпадает.
К вечеру княгиня Д., которая отличается широтой взглядов и любит «ходить в народ», повезла меня по церквам, расположенным в рабочих частях города.
Мы недолго остаемся в блестящей и роскошной Александро-Невской лавре, едем затем в небольшую церковь Воздвижения Креста Господня близ Обводного канала, в Троицкий собор в конце Фонтанки, наконец, в церковь Святой Екатерины и Храм Воскресения, что расположен у Невы среди заводов и верфей.
Всюду яркое освещение, всюду прекрасное пение – чудные голоса, превосходная техника, глубокое религиозное чувство. На всех лицах отражение глубокой, мечтательной, смиренной и сосредоточенной набожности.
Мы остаемся дольше всего в церкви Воскресения, где толпа особенно проникновенно настроена.
Вдруг княгиня Д. толкает меня локтем:
– Посмотрите, – говорит она, – разве это не трогательно?! – И глазами указывает на молящегося крестьянина, стоящего в двух шагах от нас.
Ему лет под пятьдесят, на нем заплатанный полушубок, он высокого роста, чахоточного вида, лицо плоское, морщинистый лоб, редкая с проседью борода, впалые щеки. Руки прижаты к груди и судорожно сжимают картуз. Несколько раз он прижимает сложенные пальцы ко лбу и к груди и шепчет синеватыми губами: «Господи, помилуй». После каждого возгласа он испускает глубокий вздох и глухой скорбный стон. Затем он опять становится неподвижным. Но лицо остается выразительным. Фосфорическим светом горят светлые глаза, которые видят что-то невидимое.
Княгиня Д. мне шепчет:
– Смотрите! В эту минуту он видит Христа…
Провожая мою спутницу до дому, говорю с ней о религиозном чувстве русских; я привожу слова Паскаля: «Вера – это познание Бога сердцем». И спрашиваю, не думает ли она, что можно сказать: «Для русских вера – это Христос, познаваемый сердцем».
– Да, да, – восклицает она, – совершенно верно!
Суббота, 22 апреля
Сазонов с раздражением говорил мне сегодня утром:
– Брэтиану продолжает свою игру.
У него был вчера полковник Татаринов, русский военный атташе в Бухаресте, прибывший из Румынии с докладом императору. По его мнению, соглашение русского Главного штаба с румынским легко достигнуть при условии русского наступления в Добрудже. Его переговоры с генералом Илиеску позволяли ему думать, что принципиально конвенция уже закончена на основании этих переговоров. Но когда он прощался с Брэтиану, то последний стал требовать, чтобы русская армия поставила себе главной и немедленной целью взятие Рущука для защиты Бухареста от нападения со стороны болгар. Генерал Алексеев считает, что это требование, не принимающее во внимание затруднительность перехода в 250 километров по правому берегу Дуная, указывает лишний раз на желание Брэтиану уклоняться от заключения военной конвенции.
– А в Париже непременно скажут, – прибавляет Сазонов, – что это Россия противится вмешательству Румынии в войну.
Воскресенье, 23 апреля
На Неве ледоход, быстро несутся громадные льдины из Ладожского озера, это конец «ледникового периода».
Возвращаясь с конца Английской набережной, где я был с визитом, вижу камергера Николая Безака; он с трудом пробирается по слякоти, а ветер пронизывающий, резкий. Я предлагаю ему сесть ко мне в экипаж. Он соглашается и начинает развивать свои парадоксальные фантазии, которые иногда полны блеска и виртуозности, достойной Ривароля.
На Сенатской площади, где возвышается памятник Петру I, это чудное произведение Фальконе, я еще раз любуюсь величественным монументом царя-законодателя, который с высоты своего коня, поднявшегося на дыбы, как будто повелевает течением Невы. Безак снимает фуражку.
– Привет тебе, – говорит он, – величайший революционер!
– Разве Петр I был революционером? Он мне представляется скорее реформатором, грубым, стремительным, не знающим меры, без сомнений и жалости, но обладающим великим творческим духом и инстинктом порядка и иерархии.
– Нет! Петр Алексеевич был мастер только разрушать. И в этом он был глубоко русским. С диким деспотизмом он всё рубил с плеча, всё разрушал. В продолжение тридцати лет он пребывал в состоянии войны против своего народа; он воевал со всеми нашими национальными привычками и обычаями, он всё поставил вверх дном, даже нашу святую православную церковь… Вы считаете его реформатором? Но истинный реформатор считается с прошлым, различает возможное от невозможного, смягчает переходы, подготовляет будущее. Разве он так действовал? Он разрушал во имя свирепой радости разрушения, для грубого удовольствия сваливать препятствия, для насилия над совестью, для уничтожения всех самых естественных и законных чувств… Когда теперешние анархисты мечтают о разрушении социального строя для коренной перестройки его, они, сами того не ведая, вдохновляются Петром Великим; они, как он, так же страстно ненавидят прошлое; они, как и он, считают возможным переродить народную душу при помощи указов и казней… Я повторяю: Петр Алексеевич – истинный предок и предтеча наших революционеров.
– Пусть так. Но я все-таки желал бы, чтобы он воскрес. Он двадцать один год вел войну со шведами и кончил тем, что продиктовал им мир. Он теперь продолжал бы еще год или два войну с бошами… Ему нашлась бы работа, этому титану воли…
Понедельник, 24 апреля
Бриан телеграфировал мне, что министр юстиции Вивиани и Альбер Тома, товарищ министра артиллерии и военных снабжений, направляются в Петроград для установления еще более тесных отношений между французским правительством и русским.
Я немедленно уведомляю Сазонова, который обещает подготовить им наилучший прием. Обещание это он дает очень охотно и любезно, но я замечаю у него тайное беспокойство: он долго расспрашивает об Альбере Тома, пламенный и заразительный социализм которого ему не по душе.
Я указываю ему на поведение Альбера Тома во время войны, говорю о его патриотизме, его редком уме, умении работать, его стремлении поддержать согласие между рабочими и предпринимателями, одним словом, о всем его напряжении сил и таланта для служения нашему союзу.
Сазонов, как человек сердечный, тронут моим панегириком.
– Я передам всё, что вы мне сказали, императору. А вы хорошо сделаете, если сами повторите то же самое Штюрмеру и его присным.
Вторник, 25 апреля
Я был сегодня днем на чашке чая у княгини Л., очень приятной пожилой дамы. Ее сохранившиеся тонкие черты и живость речи очаровательны и отражают ее светлый ум, чуткое сердце и разумную снисходительность, которая бывает у тех, кто много жил и много любил. Я застал у нее ее близкого друга, графиню Ф., муж которой занимает крупную должность при дворе.
Мое появление прерывает их беседу, которая, по-видимому, касалась невеселой темы. Вид у обеих удрученный. Графиня Ф. почти немедленно уехала. Разговаривая с графиней, я замечаю, что в ее глазах отражается какая-то скорбная, неотступная мысль. Мне хочется узнать, в чем дело.
Я вспоминаю, что граф Ф. очень близок к государю и государыне и что он не скрывает ничего от своей жены, и потому начинаю издалека расспрашивать мою собеседницу:
– Как себя чувствует император? Я давно ничего о нем не слышал.
– Император по-прежнему в Ставке и, кажется, никогда так хорошо себя не чувствовал.
– Он не возвращался на Пасху в Царское Село?
– Нет! Он впервые не был вместе с императрицей и детьми у Пасхальной заутрени. Но он не мог оставить Могилев: говорят, скоро начнется наше наступление.
– А как императрица?
На этот как будто простой вопрос княгиня отвечает взглядом и жестом, полными отчаяния. Я молю ее объяснить мне, в чем дело. Она мне рассказывает следующее:
– Представьте себе, что в прошлый четверг, когда императрица причащалась в Федоровском соборе, она даже пожелала, приказала, чтобы Распутин причащался вместе с ней. И этот негодяй причастился тела и крови Христовых рядом с ней… Вот о чем мне только что говорила мой старый друг графиня Ф. Как это ужасно! Вы видите, я совершенно расстроена.
– Да, это ужасно. Но, в сущности, императрица только последовательна. Раз она верит в Распутина, раз она считает его праведником и святым, преследуемым фарисеями, раз она сделала его своим духовным руководителем, своим ходатаем перед Христом, – то вполне естественно, что она хочет видеть его рядом с собой в самую важную минуту своей религиозной жизни. Я должен сказать, что эта бедная, сбитая с толку душа внушает мне глубокое сострадание.
– Будьте сострадательны, господин посол, к ней, но также и к нам. Подумайте, какое будущее нам всё это готовит…
Среда, 26 апреля
«Ничего». Вот слово, которое чаще всего повторяют русские люди. Постоянно по всякому поводу произносят они его беспечным или безразличным тоном. «Ничего» в переводе – это «все равно», «это ничего не значит».
Это выражение настолько обычно, настолько распространено, что приходится видеть в нем черту национального характера.
Во все время были эпикурейцы и скептики, обличавшие тщету человеческих усилий, даже находившие наслаждение для мысли о всеобщем самообмане. Идет ли речь о власти, и богатстве, о наслаждении – Лукреций всегда прибавляет «Nequicquam», что значит в переводе – «Одна суета». Но значение русского «ничего» совсем другое. Этот способ умалять цель стремлений или заранее признавать тщету всякого начинания является обыкновенно только самооправданием, извиняющим отказ от стойкого проведения своих намерений.
Вот несколько дополнительных сведений из очень верного, хотя и секретного источника об участии Распутина в причащении императрицы.
Обедню служил отец Васильев в раззолоченной нижней церкви Федоровского собора; церковь эта небольшая и архаичная по формам; ее стройный купол выделяется на фоне высоких деревьев императорского парка и кажется пережитком или воскрешением московского прошлого. Царица присутствовала с тремя старшими дочерьми; Григорий стоял позади нее вместе с Вырубовой и Турович. Когда Александра Федоровна подошла к причастию, она взглядом подозвала «старца», который приблизился и причастился непосредственно после нее. Затем перед алтарем они обменялись братским поцелуем. Распутин поцеловал императрицу в лоб, а она его в руку.