– А как ты думаешь – из чего этот хмель вырос? Из какого-нибудь отжившего свой век крота или землеройки. Или, в лучшем случае, из ласточки, сложившей свои крыла у твоей баньки! Все умершее рвется к солнцу, жаждет любви и тепла. Все умершее возрождается к жизни! И коли убьют меня на войне или на дуэли, побегу я под землей с вешними водами, выпрыгну под солнце травой и стану хватать тебя за ноги! И посреди поля, и у калитки, когда станешь ты распрягать коня из телеги, буду ласкать твои ноги… А то прилипну к тебе березовым листом в баньке… Вот сюда и прилипну, – тут я жадно ухватил Авдотьюшку за розовую от банного жара ягодицу.
– Ах! – Авдотьюшка с блаженством прикрыла глаза.
Мертвые кроты ее совершенно не интересовали.
Поединок
На рассвете мы приехали с Козыревым к Глиняному ручью на бричке: ехать верхом на дуэль не следует – для верного выстрела рука должна быть спокойной. Мир только просыпался, воздух был густ и прозрачен. Я подошел к краю поляны и увидел в траве птичку, сплошь покрытую блистающими шариками росы. Птичка спала, но ее черный открытый глаз был обращен прямо на меня.
«Как знать, что видит он теперь? – вдруг подумалось мне. – Если б мог я понять это птичье око, то, возможно, узнал бы свое будущее. А сейчас вот стою и не ведаю, что будет со мною уже через каких-нибудь полчаса».
Лошадь звякнула сбруей, птичка тряхнула крылом и вспорхнула.
Я вернулся к бричке.
– Ну, как ты, готов? – спросил Козырев и пристально посмотрел мне в глаза.
– Шампанским бы горло промочить…
– А может, тебе к шампанскому и барышню? Хотя бы ту самую помещицу? А? – хохотнул мой товарищ и обнял меня.
Странное то было объятие: то ли чтобы поддержать меня в трудную минуту, то ли чтобы получше, на ощупь, запомнить на прощание.
– Тонкоруков, конечно, не лучший стрелок в эскадроне и не дуэлянт вовсе. – Козырев перешел на серьезный тон. – Впрочем, как ты сам знаешь, новичкам везет, а пуля дура… Так что мой совет – стреляй первым. Не прогадаешь.
Из-за леска послышался топот копыт.
– Ну, вот и они, – Козырев снова глянул мне в лицо. – Мириться не будешь? Отлично!
Тонкоруков с секундантом тоже приехал на бричке. С ними же был и доктор. Пока секунданты обсуждали условия дуэли, соперник прохаживался по поляне, искоса поглядывая в мою сторону, а доктор задремал на пенечке.
Решено было стреляться на десяти шагах двумя третями пороховых зарядов, дабы пули при попадании не прошли навылет, а засели.
Зарядили пистолеты, секунданты бросили плащи, которые теперь служили нам барьерами, и разошлись по своим местам.
Мы с Тонкоруковым пошли навстречу друг другу. Я видел, что тот очень взволнован, шаги его были быстры, движения суетливы. Не дойдя до барьера шагов пяти, он вскинул пистолет и выстрелил.
Многие мои товарищи, участвовавшие в дуэлях, рассказывали, что слышали, как пуля пролетала мимо их уха. Иные утверждали, что чувствовали даже ее жар. Признаться, я не слышал, как далеко от меня пролетела пуля. Не исключено, что она тоже едва не задела мое ухо, но я этого не почувствовал, только в голове моей спустя мгновение после грохота выстрела мелькнуло радостное – «жив!». А еще через мгновенье на меня нахлынула злость: этот человек только что едва не застрелил меня! И ведь застрелил бы, не моргнув глазом, если б только выучился лучше владеть пистолетом!
Я продолжал движение к барьеру, а Тонкоруков остановился и обеими руками вдруг закрыл свою грудь и лицо. Не думаю, что он сознательно нарушил дуэльный кодекс – просто был так ошеломлен происходящим, так напуган мыслью быть убитым, что уже не понимал, что делает.
Я подошел к барьеру и поднял пистолет. Все чувства мои были обострены: мне казалось, что дуло моего пистолета в одном вершке от белого лба противника, от его зажмуренных глаз. Пальцы его дрожали, словно перья птицы, прижимающей к груди птенца. Убить или пустить пулю в воздух?
Вдруг у поручика от волнения хлынула носом кровь. Он судорожно попытался стереть ее рукой, в которой держал пустой пистолет, и был похож на мальчишку, получившего по носу. Я выстрелил на воздух.
На том наша дуэль и закончилась. Мой соперник не выразил желания продолжить поединок, а что до меня, то я сделал свой выбор, выстрелив вверх.
– А я бы его подстрелил, – раздумчиво сказал Козырев, когда мы ехали назад. – Что он за человек – ни Богу свечка, ни черту кочерга! Как с таким на войну идти?!
– А как бы я после этого посмотрел в глаза его жене?
Козырев только пожал плечами.
На гауптвахте
…Еще до поединка о нем много говорили в городе. А после конфуза, случившегося с Тонкоруковым, происшедшее и вовсе нельзя было скрыть. Меня вызвал в штаб подполковник Ганич. Когда я прибыл, он сидел нахохлившийся.
– Как командир я не допущу подобных безобразий! Эдак вы еще до похода друг дружку перестреляете! Храбрость нужно показывать на полях сражений, а не на дуэлях! – Взор единственного глаза подполковника был устремлен к потолку, как будто слова эти были адресованы не мне, а тому, кто сидел на чердаке. Или мог там сидеть. – Пусть все знают – я строго взыщу с каждого задиры! А то ишь придумали – дырявить друг дружке головы!
– Так я и не продырявил поручику голову, – заметил я.
– Знаю, знаю, – Ганич досадливо махнул рукой и перестал раздувать щеки. – А по чести сказать… жаль… Конечно, это совершенно недопустимо – учинять дуэли… И в законах об этом ясно писано… Но только я тебя понимаю. Честь превыше всего! Жаль, жаль, что все так бездарно закончилось…
Тут он вновь надул щеки и объявил мне двадцать суток ареста.
Затем Ганич как бы вскользь заметил, что «по всему вероятию, эскадрон через неделю-другую отправится в поход», и хитро подмигнул мне. Это подмигивание означало – посиди немного, этим все и кончится.
Я был взят под стражу и препровожден на гауптвахту, которой у нас служил старый лабаз купца Селиверстова. Все-таки не напрасно квартирмейстеры готовили для меня жилье у него. Что ж, не в купеческой квартире поживу, так в лабазе.
……………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………
…Тонкоруков тоже был взят под стражу, но посажен не на гауптвахту, дабы не огорчать его молодую супругу, а – под домашний арест. После нашего поединка мнение о поручике в эскадроне окончательно упало, многие считали его недостойным носить гусарский ментик. А мое имя вновь стало очень популярно во всем конотопском обществе. О поединке ходили самые разные слухи.
Главным их источником были, разумеется, барышни и дамы. Не имея в жизни своей ярких событий и начитавшись любовных романов, они были готовы любое происшествие истолковать на романтический лад. Так они утверждали, что дуэль произошла из-за супруги Тонкорукова, в которую я якобы был тайно и страстно влюблен. Другой слух касался, как это ни странно, кузнечихи Ганны. Говорили, что Ганна понесла от меня, и я, узнав об этом, решил наказать поручика, который имел низкое намерение тоже вступить с ней в любовную баталию, но не сделал этого лишь по малодушию. По городу поползли и вовсе уж вздорные слухи о том, что Ганна является прапраправнучкой бывшего в этих краях когда-то с набегом шведского короля Карла, но искусно скрывается под личиною кузнечихи. Словом, один слух был невероятнее другого.
…Я сидел на гауптвахте, можно сказать, с удовольствием: утром не надо вставать, чтоб отправляться на учения или в манеж; обед мне приносили из трактира. Козырев подарил мне длинную ложку для вытаскивания из разварных костей мозгов, чтобы время моего вынужденного одиночества текло быстрее и с гастрономической приятностью. Эту ложку специально доставили из Киева – в Конотопе таких не было.
Товарищи охотно навещали меня, и лабаз вскоре стал чем-то вроде клуба, из которого частенько доносились смех, хлопанье пробок шампанского и запах пунша. Часовой поначалу закрывал дверь на засов, а потом перестал – все равно толку в этом никакого не было.
…Как-то утром на гауптвахту явился дознаватель с писарем выяснить обстоятельства моей дуэли с Тонкоруковым. Сели за стол. Писарь стал быстро очинять перо, а дознаватель, бывший уже не в молодых летах, вытер платком красное лицо и тяжело вздохнул.
– Какая тут, однако, духота и жара! – пожаловался он. – И как вы только можете здесь пребывать?
Я сказал, что на дворе бывает еще жарче, чем здесь, поскольку лабаз и был построен для того, чтобы в нем можно было уберегать от порчи всяческие окорока и сало.
– Вот для этого меня и поместили сюда – мои окорока представляют огромную ценность для Отечества! – закончил я со смехом.
– Не хочу даже и слышать такие сравнения! – воскликнул дознаватель. – О вашей храбрости и благородстве ходят легенды… Помилуйте, как вы можете сравнивать себя с таким недостойным предметом, как сало или окорок! Но вот в другом вы действительно правы, – тут дознаватель с тоской посмотрел на писаря, который обмакнул перо в чернила и принялся аккуратно выводить на бумаге казенные слова. – На дворе еще хуже! Впрочем, после вчерашних именин мне везде нехорошо.
– Не угодно ли шампанского? – предложил я.
– Благодарю, это было бы очень кстати, – оживился дознаватель.
Откупорили бутылку, выпили по бокалу.
Гость похвалил напиток и сказал, что хотя он не любит французов, но должен признать, что они делают лучшее шампанское из всех, какие только ему доводилось пробовать. Выпив еще по бокалу, мы принялись обсуждать достоинства различных сортов игристого, потом – из каких яблок лучше получается домашнее вино и сидр, из какой стали клинки прочнее, сравнивали бой дуэльных пистолетов с седельными. Отдельной темой обсудили лепажевские. Потом писарь только грыз перо, слушая наш спор о том, где француз спрятал золото, вывезенное из Москвы, водятся ли в Греции львы и в самом ли деле так хороши мавританки, как про них говорят.
Когда шампанское иссякло, мы отправили писаря в ближайший трактир. Шампанского там не оказалось, но писарь был опытен – дабы мы не погнали его сразу же по возвращении в другой трактир, принес несколько бутылок мадеры.