Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург — страница 22 из 45

– Цыц! – с неожиданной горячностью воскликнул дядюшка. – Делайте, коль я говорю! Вон в дом какой герой пожаловал! – тут он кивнул на меня. – Не успеешь и глазом моргнуть, как он вас всех тут обрюхатит!

– А мне тоже во флигеле прятаться? – стряпуха уставила на меня испуганные глаза. При этом она на какую-то секунду даже оцепенела – видимо, представила весь ужас положения, в котором могла из-за меня оказаться. То есть стать мною обрюхаченной.

Дядюшка с некоторым удивлением оглядел ее с ног до головы, поморщился и молвил:

– Ты можешь остаться – стара уже. Надеюсь, на тебя он не позарится.

Не желая привносить сумятицу в покойный дядюшкин дом, я сказал, что переезд молодых служанок во флигель вовсе не обязателен, поскольку ночевать я здесь не намереваюсь – очень уж спешу в Петербург по казенному делу.

– Что, в самом деле торопишься?

– В самом деле.

– Ну, как знаешь, – дядюшка наполнил два бокала ренским. – Удерживать тебя не буду – служба есть служба.

Мы выпили по бокалу и только начали обед, как за дверями послышалось младенческое хныканье, и в кабинет вошла девка с ребенком на руках. Судя по тому, как она посмотрела на дядю и как держалась, здесь она чувствовала себя если и не полновластной хозяйкой, то уж точно и не обычной служанкой.

– Ольга, ступай! – воскликнул дядюшка, поспешно вскакивая. – Потом, потом, потом!

– Да куда ж нам во флигель?! – вопросила девка изумленно. – Что это такое вы удумали-с?

Дядюшка с неожиданным для его лет проворством метнулся к ней и со скороговоркой «потомдушечкапотомпоговорим» обхватил ее за плечи и насколько деликатно, настолько и решительно выпроводил из кабинета вон.

Я едва сдержал смех – так вот, оказывается, какая есть тайна у моего дядюшки, столь склонного к нравоучениям!

Меж тем он как ни в чем не бывало вернулся за стол, и мы продолжили трапезу. Я, разумеется, не стал задавать вопросов касательно девицы и младенца, а дядюшка не почел нужным вдаваться в объяснения.

«Конечно, дядюшка мой – двуликий Янус, – думал я, кушая его пирог. – Объявляет себя поборником нравственности, утверждает, что ждет не дождется, когда воссоединится на небесах с почившей своей супругой, а сам тем временем плодится на земле с дворовой девкой. И при этом смеет еще моего отца осуждать. Да, лжив, блудлив и плутоват мой дядюшка. И много чего еще есть нехорошего в нем. Да чего уж там лукавить – подлец он, да и только!»

И уже произнес я мысленно дядюшке этот свой приговор, как вдруг… Вдруг дядюшка отпихнул от себя тарелку, и как-то бросились мне в глаза кисти его рук. Точь-в-точь такие же, как у моей матери, когда, чем-то раздраженная, начинала она жестикулировать или точно так же гнала от себя докучную ей тарелку. А еще почему-то вспомнилось мне, что, когда я сам был еще совсем маленький, с любопытством рассматривал свои руки, свои пальцы, свое лицо в зеркале. Все это было мне тогда в диковинку и думалось с изумлением – неужто это и есть я? Прошло время, и я довольно узнал себя, а теперь иной раз чувствую, что даже надоел я сам себе. Будто весь уже износился, и нужен мне иной облик. Пресыщен я собой. Пресыщен… Какая адская тяжесть в этом слове! Можно ли от нее избавиться? Да ведь это все равно что от самого себя избавиться. Вон змея сбрасывает кожу, а все равно все той же змеей остается. И только любовь избавляет от пресыщения и исцеляет, поскольку находит душе применение, направляет ее в то русло, которое и было предназначено ей. Она возвышает человека, вернее, и делает его человеком. И еще я подумал, что по-настоящему может любить лишь тот, кто уже пресыщен собой, и искать этот новый облик свой души нужно в любви. Искать любви, чтобы спасти свою душу… Может, дядюшка решил пойти этим путем, чтоб душе своей хотя бы надежду на спасение дать? А впрочем, о чем это я? Вон в какие материи загнул, а дело между тем, пожалуй, и выеденного яйца не стоит. Просто блудлив мой дядюшка, а потому и шашни с дворовой девкой водит. И просто лжет, когда о загробных своих надеждах рассказывает.

А впрочем, впрочем… Престарелый слабый и одинокий человек хочет душевного покоя. Утоли печали раба твоего, Господи!

Когда трапеза закончилась, дядюшка достал из комода шкатулку и, вынув оттуда пятьсот рублей, подал их мне.

– Вот тебе деньги! – сказал он. – В дороге-то, небось, поиздержался? Да бери, бери! Это я тебе от чистого сердца дарю, по-родственному. Не затем, чтоб умаслить на молчание о виденном, об Ольге моей. Ведь шила-то в мешке все равно не утаишь – все и так уж знают…

Тут дядюшка вздохнул, а затем крепко обнял меня. Потом он проводил меня, и на крыльце мы троекратно по русскому обычаю расцеловались на прощание. Я поехал, а дядюшка все стоял и махал рукой на прощание. Не обтирал на этот раз платочком свои щеки после моих поцелуев. А может, просто платочек в кабинете позабыл.

На балу

Я велел ехать в гостиницу на Сретенке, где не раз прежде уже останавливался и где всегда были хорошие номера. В гостинице я быстро привел себя в порядок: ополоснулся и, произведя с помощью ножниц решительную экзекуцию над усами, которые уже добрались до нижней губы, отправился в Петровский театр. В глуши я ужасно истосковался по блеску жизни, по ее кипению. А где ж, как не в театрах больших городов, лучше и полнее можно ощутить это бурное течение жизни, этот ее нарочитый блеск? Элегантные коляски без привычных пудов грязи на колесах… милые барышни в алмазных и жемчужных ожерельях… разговоры на французском да на аглицком… А запахи… что за чудные запахи! Пропорхнет рядом барышня, мелькнет соболиной бровью… Уж и нету красавицы, вся в толпе потерялась, но запах ее духов успел поразить тебя в самое сердце… Один только вдох, и все былые утехи и приключения мгновенно всплывают в памяти: о, как была хороша такая-то, а потом я встретил такую-то… И сладко в душе, и грустно. Но и сама эта грусть сладкая. Да, хорошо в театре, люблю я его. А что касается самих постановок, то, по правде сказать, скучны они. Особенно иностранные. Сюжеты ходульные, характеры неправдоподобные, все белыми нитками шито и торчит в разные стороны, точно перья на битом петухе. Притом актрисы и актеры обычно так громко кричат, словно не роли свои играют, а выясняют – у кого глотка самая луженая. Вероятно, так в театрах принято выявлять самого даровитого.

А в спектакле Клейста, который давали в тот день и который являл не то комедию, не то драму, ко всем вышеперечисленным недостаткам добавлялся еще и тот, что актрисы были уже весьма не молоды. Причем, как я заметил, чем старше была актриса, тем больше слоев румян и пудр накладывала она на свою физиономию, полагая, что так будет выглядеть молодее. Вообще, о возрасте женщины разумнее всего судить по количеству слоев этих пудр, точно так, как лесник узнает возраст дерева не по россказням досужих старожилов, а натурально – по количеству колец на пне.

В антракте встретил я своего давнишнего знакомого Еланского. Это был один из тех светских щеголей, что без устали снуют по всяческим балам и вечеринкам, вполне искренне полагая, что только для этого они и живут на белом свете. Такие всегда знают, где какое увеселение происходит, и стремятся туда, словно мухи на мед. Если б объявить им, что все увеселения раз и навсегда отменены, они, пожалуй, осыпались бы от тоски с «древа жизни», как горох из стручков по осени. Еланский предложил ехать на бал, который давал этим вечером князь Бобровский.

На бал к князю мы прибыли, когда вальсировка была уже в самом разгаре. Я прислонился к колонне и стал наблюдать за происходящим. Оно так же отличалось от тех вечеринок, на которых я бывал в последнее время, находясь в провинциальных городишках, как барская трапеза на втором этаже – от ужина холопов на первом. Зал был полон огня и блеска, десятки пар кружились под музыку по сияющему паркету.

Вскоре вокруг меня образовался кружок из гостей, среди которых было и несколько знакомых мне господ. С одним мы когда-то прежде вместе сиживали за ломберным столом, другой был секундантом моего знакомца, третий… Бог весть, где я его видел прежде, но он меня приветствовал, как товарища. И я его, разумеется, приветствовал так же.

Завязался веселый разговор, шампанское пенилось, и лакеи едва успевали подносить нам новые полные фужеры. Меня расспрашивали о походной жизни, и я охотно рассказывал байки о службе, о своих товарищах по эскадрону и пересыпал эти рассказы анекдотами.

– Так для чего же вас, поручик, все-таки вызывают в Петербург? – вдруг поинтересовался кто-то.

– Проведать лучшую дорогу для эскадрона. – Тут я сделал лицо серьезным, насколько только мог. – Мои товарищи походной колонной уже следуют за мною.

– Стало быть, происходит передислокация?

– О нет, для нашего эскадрона это не передислокация, а маневры. А вот для стройных дамских ножек это действительно передислокация.

– Передислокация для дамских ножек? – разом воскликнуло несколько человек. – Как же это понимать?

– Да очень просто. После отхода нашего эскадрона их правые и левые ножки смогут воскликнуть друг другу: «Ну, наконец-то мы вместе!»

Пыхнул хохот, многие в зале обернулись в нашу сторону. В это мгновенье меня что-то кольнуло в висок, точно мошка укусила. Я повернул голову и увидел очаровательную молодую барышню. Она смотрела на меня сияющими глазами и улыбалась. Черты лица ее показались мне знакомыми, уже когда-то прежде виденными. Улучив удобный момент, я поинтересовался у Еланского, кто эта барышня.


«На балу»


– Как, разве вы не знакомы? – удивился тот. – Да ведь это же Настасья Ивановна Брындина, дочка Иванстепаныча. Ведь вы, помнится, бывали в его доме и должны знать его дочь.

– Это Настенька? – изумился я. – Неужто это она? Да ведь она была подростком!

– Что ж, годы быстро летят! Настенька, которую вы помните подростком, как видите, вполне уже выросла! Более того – она уж замуж успела выйти! Вон, кстати, ее супруг, господин Абросов. – Еланский кивнул на тучного господина в жандармском мундире, который с напором шмеля стремился сквозь толпу дам к комнате, где шла игра в вист. Судя по быстрому мельканию рук над зеленым столом и азартным восклицаниям, доносившимся даже сквозь плотную завесу музыки, игра там была в самом разгаре.