Дневник Распутина — страница 10 из 39

Был у меня Бадьма… сказал, что надо бы подобраться под Калин[ина]. Этот дружок с дудочкой собрал слишком много бумажек… Все боле обо мне. Там немало брехни Илиодорушки…

Дело в том, что он откупил от Вол…309 (в секретарях был у Хвоста) – сводку.

В той сводке (филерская и еще секрет) 80 листов. И там все, што сволок в одну кучу этот распоганый [Рае…?]310 Там и то, что он получил от Ил[иодора], и еще боле, што собрал через мою челядь…

Эти похабники, замест того, штоб меня стеречь от всякой напасти, все списывают, особо по бабьему делу… Ну и кажна копейка, откуль пришла, обо всем они доходят.

И вот.

Говорит Бадьма, только один есть человек, который весь этот мусор, все бумажки соберет и передаст нам. Это Курлов…

Человек, видать, совсем из разбойников, а придется с им иметь дело. Так.

Вот Бадьма передал для Папы (ране чрез Маму) список тех, коих он хатит в Государственный Совет…

Показывал Ваньке311.

Он говорит, почитай, с половину откинуть надо, потому, хоча они и правые, а это покеда до стула… а там сразу пойдут с Гучковым тюкаться… и он их здорово обделает под свой колер…

Так он сказал, не гож кн. Щербатов312, он в студентах сицилистом был… ну, он-то из по[ля]ков, этот граф Ан… [Ал..?]313 – очень, говорят, занозистый старик – одно слово, язва. А Сам, грит Ванька, Кал[инин], хоча и считается нашим, а нас всех коли [на то] пойдет – съест…

Одначе всех не выкинешь. Одначе Ванька велел тройку откинуть: князя этого Щер[батова], ну и дурака Тах-ни…[?]314 прямо сказать, продажная шкура.

Скажу Бад[маеву]… пущай список переделает.

3/4-16 [15?] г

Бадьма был. Сказал: необходимо наискорейча направить дело с Восточным банком.

В этом деле, окромя яго, бьются еще двое, каки-то банкиры. Приезжал еще какой-то Жданов315; банкир. Сам из мужичков рязанских, но такая пройдоха.

«Вот, – говорит Бад[маев], – этот дорогой нам человек. Сам выходец из недров Земли, а посему мол, понимает, что нужно рассейскому мужичку… Надо, – говорит он, – штоб Рассейский мужичек мог легко податься на Сибирь, где и земли поболе, и земля еще плодлива. И вот, – говорит, – этот наш банк-то мужчичку глаза откроет».

«Слухай, – сказал я этому банкиру. – Ты гришь: "я из мужичков”. И я, Григорий, тоже из мужичков… И вот гляди-ка: на тебе одета така шуба, што мужику хорошее хозяйство поставить может. Ох, хорошее! И землицы, и скота, чего только не купишь? А… А на мне, вот, тоже – шаровары и рубашка така, што можно лошаденку и коровушку справить.

Вот.

Где же нам-то под этой шубой, да в такой рубашке сермяжное горе наскрозь понять? Где? Тебе в твоей шубе тепло, в моей шелковой сорочке вша не заведется… Значит, отошли от мужичка… И банка-то не мужицкая, а господская будет… на ем, на банке, господа наживать будут… у мужика, што ж, туша пухнет с голодухи, для нас с тобой старается, и нам то ж буде!»

«Дак ты, што ж, Григорий Ефимович, не согласен?»

«Не, – говорю, – согласен. Плати не за мужика, а плати за это дело».

«Значит, дело, – грит, – платить буду! Сколь хошь?»

Сговорились на 100 козырях.

Прошение передал Аннушке.

7/X

Прислал Бад[маев] [панка] этого. Никак из поляков. Коростовец316. Так на коросту и смахивает.

Все терся около баб… Через бабу и ко мне пришел. Привела его Вобла.

А по мне, самый ледящий мужиченко тот, что через бабу дорогу пытает.

Ну, вот, хатит Бадьма яво в тов. Министр. Иностр. Дела…

Говорит: «Парень знающий, из-под нашего приказу не выйдет».

А мне, кажись, ростом мал на тако дело.

Чегой-то все жмется, тошно кто по затылку надавал. И еще мне сдается, што Бад[маев] из-за его старается, потому што ен, как будто за яво сродственников будя стараться!

Тоже Бад[маев] жадный до… Старик!

Опять чего-то, видать, надумал про своих косоглазых… Все за для ради их старается…

А чего надо – яму?

Говорил с Ваней. Нет, Короста не годится. Жидковат.

Ваня другого называл, князя Кур…317 Тот прямо с того и начал, што за хлопоты, мол, можем хоча сейчас внести.

Он ране действовал через Клопа. Да, тот, поганец, даром с яво тысяч с десяток в[ыма]нил, а дале свово кабинету не пошел…

Я так думаю, што нам этот князек пригодится.

Пущу его по торговой части…

Буду об ем иметь разговор.

8/ 10

Опять Бадь[ма] хлопочет. Хатит ген. Сахарова318 пустить по военной линии взамен Григ…319!

Говорит, этот Сахаров – достойный генерал. А мне, сдается, што ен у Бад[маева] лечился, да не вылечился. Не иначе, как с дудочкой.

Глаза так и бегают, как у голодной крысы.

Вороватый парень, да еще с фаниберией.

«Я, – грит, – ежели пойду, дак сам от себя, а не чрез Г. Е.»

Мне, как сказали, я и сказал: «Люблю девку за норов… Одначе, спросил у Бад[маева]: «Как же он пойдет, ежели я не свелю ему и доступу дать?»

Вот.

Попрыгал, попрыгал, одумался.

Пришел пардону просить.

«Я, – мол, – к тебе, Г. Е., не то штоб с просьбой, а много наслушан, и пришел попросить, помолись за нас».

«А ежели так, – говорю, – Божий человек, дак ты, может, в монастырь к Иверской… там богомольцы – они за тебя помолятся… А мне недосуг».

Обиделся.

А я поклонился, да и ушел… оставил генерала, пущай подумает…

Отправил яго, одначе, думаю, што он наш, пригодится.

13/ II

Мои сии записки, пока я живой, ни один живой человек, окромя Мушки, не увидит… Эх, кабы рука моя, как и ея по бумаге бегала. Каких бы слов не записал. И не те слова, што я царям говорю, они цари мне говорят… и не те слова, што говорят мне наши управители, которые как потаскушки тут кувыркаются… – А те, которы я и сказать должен; те слова, от которых их должно в жар кинуть… Вот…

Да – беда моя, што мысля моя, слово мое, а идет через чужи руки. Вот! Вот!

Пока слово скажется, то оно уже в другу краску окрасится… Вот…

А вот како дело было этими днями.

Пришел это Митя. Он парень малоумственный320. По сей части у меня доченька похитрей. А только Митя [неразборчиво] нутром же [неразборчиво]^.

Ну вот и говорит он мне-то…

«Вот, – грит, – тятя, како дело. Идет слушок такой, будто немец нас подкупом взять хатит? Будто большие на то капиталы пущает в ход?»

«Так, – говорю, – сынок, а дале?»

«А дале, – грит, – еще говорят, будто чрез тебя сей подкуп идет?»

«Так… ну и еще чего?»

«А боле, – грит, – ничего, дак это меня калупает. Што иной раз в зубы бы дал тем, што говорят… а иной раз и думаю, а што, ежели сему правда есть?..»

Сказал это он, а сам затрясся. Видать, нутро ответа ждет… – «Вот што, – говорю, – Митрий, – кабы не моя кровь, мог бы и не ответить… за таки слова, знаешь… не гл ад ют…»

«Знаю, – грит, – што ты в силе. Над генералами – генерал…»

«Так. Дак слухай:.. запомни сие, ежели меня не будет, сам вспомни. В своей башке, как в книге, – ответ запиши. Помни сие: скоро, ох, скоро… буде большой пожар. Огонь все сожрет. Увсе. У всех… грешных и праведных… умных и дураков… Потому такое вышло, што умные с дураками перепутались. Одни вверх, други – вниз… А внизу-то – боле, много боле внизу. Да и народ низовой лучше. Крепче. В самом соку… И то, тому, кто все время – внизу, пожар не страшен, голоду не боится, и в огне не сгорит… потому он внизу ко всему обвык… Он от голоду – краснеет, от холоду – злоднет.

Вот…

Будя, – говорю, – дело! И я так чувствую, што ужо ничем его не откинуть… Буде – пожар… а докуль мы еще ходим по земле, то пробуем, может, как-нибудь свою хату отстоим… Понимаешь, я так понимаю… што война дело лютое. Кровное дело. И в ней – ни правды, ни красы… а посему, што хошь делай, а ежели от этого побьют, попаганят… то сие тебе не в убыток, а в пользу… Говоришь, немец нас подкупить хочет… а што ж, кабы знать, што до пожару сие сделать… так дело…

Это ведь генералам, да попам надо, штобы война, штобы им поболе крестов и жалованья… а тебе вон, земли не прибавят… хату не построят, то-то… А еще скажу я тебе – немец умнее нас. И он-то понимает, што доле воевать никак не можно, а посему самое простое, дело… – кончить… А што, говоришь, капиталы большие тратять, дак, каки бы ни были капиталы, они яму дешевле обойдутся, чем така штука, как война… Вот».

«Значит, тятя… как же?»

«Да так. Надо нам войну кончать. Надо кончать. А то ее солдаты на войне, а бабы тут – прикончут. А што наш Папа-то… как козел в огороде уперся: “Хочу победного мира”.

А чем побеждать-то будем?..»

Ушел от меня сын, ничего не сказавши, а только ушел – врагом…

Как же я могу требовать, штобы чужие поняли, коли кровный нутром не чует… што мне этот немецкий подкуп не для того нужен, што деньги нужны… а по-другому… Разве я, греясь около Мамы, должен искать, откуль деньги взять, разве они сами ко мне не текут в карман? Эх!..

Ушел сын… а попозже, ночью, опять пришел… Хмурый. Весь с лица сменился. – «Вот, – говорит, – Отец, како дело. Я думал об твоих словах. Вижу, хоча ты и падкий на деньги, но оне к тебе легко идут. И тебе незачем их из такого поганого места брать!» – «Так! Так!» – обрадовался. Хоча вижу, хмурость с лица не сходит.

«Так вот. Значит, не из-за денег. Только…»

Тут он такое мне слово сказал, што совсем меня шарабахнул по голове, а сказал он такое, што ежели этот самый пожар, о котором я яму толковал, и не от войны вспыхнет, а от меня самаго… то есть не то штоб от меня, а против меня. Што, мол, всем я, как кость в глотке… што супротив меня весь народ… Што ежели я тому пожару причина?.. Тут-то… мне туго пришлось… И понял я, што ежели он поверит в такое, от его руки свою смерть приму… Вот…

Такая в нем лютая тоска… горе. Так горько ему… И тут вот сказал я ему: «Помни и понимай, сие понять надо, што николи, никогда ни в каки века, один человек – не мог быть причиной “такого пожару”. Што уже давно где-то угольки тлеют… А што либо я, либо другой… Будь то царь Государь али такой вояка, который все берет… либо такой, вот, как я… што нам ничего не сделать… Мы, может, только своим дыхом этот уголек раздуем…» и ящо сказал я Мите, што я – не враг народу… Не ворог тот, который хочет войне – конец…

Ушел парень растревоженный…

Вот.

30/4—16 г

Меняю, меняю, а все нет толку! Не неделя – все новый министр, а все толку нет. Сгонишь подлеца – получишь подлеца, да еще из дураков. А тут еще Мама чего-то совсем задурела, чего-то ей не можется. Не спит по ночам, а не спавши чего только не надумаешь…

И вот надумала…

А вот ране, чем все рассказать про Маму – должен вернуться назад.

Это было в 1914 годе. Поганая девка меня потом ножом пырнула…321 Пока я по постели метался, тут недоброе надумали.

Получил от Аннушки известие, что очень тревожно. Приехала генеральша Рахманова322 вся в тревоге. Чего-то надо мной шепочет. Я с трудом разобрал. Я говорю: «Не убивайся. Дух мой здрав и тело буде здраво». А она: «Помолись, святой, о сыне… На войну идет… Один ведь… Один».

Тут я узнал, что война ужо должна начаться. Што ужо Папа велел мобилизацию…

А я… всем своим нутром чувствую: не надо войны, никак не надо. И тут же послал телеграмму: «Мама моя и Папа мои! Тоскует душа. Видит черную тучу. Видит кровь… Кругом слезы… сироты… калеки… много проклятий… От слез подмою стены… кровью зальют приют твово Младенца. Папа мой, – блаженны – миротворцы… нет мово благословения на кровопролитие… предвижу страшное…»323

Получив сию телеграмму, Мама в тревоге просила Папу: «Не надо войны», и тогда Папа тоже испугался и заявил, штобы мобилизацию остановить… потребовал, да сам-то, видно, растерялся324. Уже потом, приехав в город, я знал, што тут было: когда Папа заявил Сухомлинову325, што нельзя ли, мол, остановить всю эту канитель… он в страхе зубами заскрежетал… Ведь войну-то не цари, а генералы заварили… да… ан, тут, когда все, можно сказать, готово… стоп машина… а тут еще такое, што уже про мобилизацию приказ отдан, как же ее остановить… Прыгает енерал, што делать не знает…

Вызвал Толстопузого326: «Спасите, – говорит, – а не то нам великий конфуз, скажут – испугались… – и еще риск большой, што немец, не дожидаясь, кинется к нашей границе».

А Толстопузый и говорит: «Да, немцы, – мол, – можно сказать, наготове, только ждут… приказу…» – Он как раз из-за границы приехал – так по дороге, говорит, ужо видал, как немец двигает на нас силу.

Вот тут-то и вышла запятая…

Енерал Сухом[линов] говорит Толстопузому: «Поезжай, расскажи Царю-Батюшке, тако дело, што, мол, назад нельзя…»

А Толстопузый говорит: «Ужо мне успеть…»

Ну и порешили напустить на Папу иностранного министра Сазонова…327 А тот, побрякушка, и рад. Уж он Папу и так, и сяк, и этак… А еще пугнул Его тем, што, мол, Государственная Дума в таку трубу затрубит, ежели немец неожиданно, как снег в Петров день… што тогда уже всем деваться будет некуда…

Вот.

Он тут Папе таких страхов напел, што тот сразу подписал приказ об этой самой мобилизации. Он такой уж человек – подпишет, а потом к Маме: «Ужо готово!»

А как Она, в страхе, вскрикнет… што, мол, не надо бы!.. – Он как рак пятится… и, впрямь, не надо! да ужо сделано328. Так было в 1906 году329 с конституцией. Когда не особенно, Мама на него накинулась, а он жнется к стенке и шопочет: «Не надо! Ах, не надо! да ужо сделано!»330

Так и тут было…

Да тут еще одно вышло, об чем Папа ужо потом узнал. Уже получив мою телеграмму, Мама имела переговор с прин[цем] Генн.331, и тот ей ответил: «Сделай все, чтоб удержать Николая: тут выжидают!»

Мама с этой тайной вестью к Папе, а Он ей: «Поздно. Теперь, говорит, Воля Божья!»

Все это я узнал уже приехав в город. Когда уже война была в полном ходе…

И тут я решил: сделанного не переделаешь. И уже сказал маме: «Воля Божья!» И хоча ужо стал Маму подбадривать, но и сам ждал страшного. И чувствовал, што и в ей какой-то затаенный страх есть…

Ну, а потом, в войну, Мама, занявшись всякой такой работой, подбодрилась, и уж я думал, што Она мою ту телеграмму, што послал перед войной, позабыла… а она, видать, ничего не забывает… Такая ужо она особенная!.. ежели што в голову запало, то уже повек не забудет… Ну, вот.

Было это вскоре после того, как с Митей332 разговор имел. Звонит Аннушка: «Маме недужно. Очень повидать хочет!»

А я пустой не люблю ехать. Знал, что к вечеру Калинин] бумагу привезет. Еще своя была бумага от Владыки333. Осип[енко] привез, говорит, к спеху. Штой-то относительно подряда на танки334.

Ну и говорю Аннушке, што к вечеру буду, што, мол, дела много.

А и через час опять звонит: «Немедленно штоб! Больно нездоровится!» Поехал.

Гляжу на Маму – на ей лица нет…

Уладил. Успокоил. Утихомирилась.

«Ну што? – говорю… – Об чем тоскуешь?»

И тут… непонятное даже. Гляжу на Нее, и будто другое што-то. Совсем иная. Тут я сказать должон, што у Ей, кто с глазами глядит, лицо особенное… В тоске-ли… в горе… а поглядела на тебя… Владыка-Царица. Сила в ей особая. Большая гордость и сила… Ужо я Ее вот – знаю. Пока вдали, думаю: в моей она власти. Поглядел в Ея глаза и ужо знаешь, Она – Царица, над Ей никому нет власти… Такое в Ей лицо всегда. А тут иное. Будто ни Мама. Ни Сила… а дитя и такое боязиное… Такую к ей жалость почувствовал, што скажи она: «Помирай, штобы мне полегче» – умер бы… И какие глаза печальные… «Господи помилуй! Помилуй Господи», – шепчу и гляжу на нее. Ну, вот заговорила Она:

«Помнишь, – говорит, – ту телеграмму, што прислал нам перед самой перед войной? “Нет мово благословения… Предвижу страшное!”» – говорит она эти слова и сама так и впивается жалостными глазами.

«Ну, помню, – говорю. – Да што вспоминать? На то была Воля Божья… Может та проклятая и пырнула меня потом, штобы отвлечь в ту пору отсель…»

«Да Воля Божья», – шепчет Мама. А потом тихо так зашопотала: «А, ежели, Воля Божья на страшное…» – а сама смотрит в угол. Потом уже с трудом разобрал, чего Она хотела.

А сказала Она такое; што, мол, войны – ни я, ни Она не хотели… а как уже она пришла и как уж третий год335 гибнут люди… и что все так же далеко до конца, как и ране было… то Она, Мама, полагает, што судьба меня и ее двигает на то, штобы положить войне конец. Во что бы то ни стало – только кончить войну.

И вот, зашопотала Она: «Мы идем на самое страшное, хотим помимо Папы… с немцами… Ужо, – говорит Она, – когда Папа узнает, все будет кончено… Но што, – говорит Мама, – ежели народ не так поймет… Што, ежели, скажут: “Немка Рассею продала немцам”? Што ежели скажут – и я, и ты… предатели? Што? А ежели и мои дети мне не поверят? Што тогда?.. Понимаешь, дети не поверят?..»

А сама, как подстреленная птичка, в моих руках трепещется, бьется! – «Понимаешь, дети?» – шопочет Она. Понимаю, ох, понимаю…

И уж не знаю, как это вышло, только я ей про свово Митю рассказал…

Она слушала молча, потом как заплачет… трясется, что-то по-своему лопочет, как будто не в своем уме…

Кликнул Аннушку… уложил Ее… заснула. Уехал.

Только на завтра мне Аннушка рассказала, откуль такое на Маму сумление нашло.

Вот…

Дети поехали в Город: Олечка в свой комитет, Таничка – в свой. Олюша свой должна была поезд отправить. За ней, как всегда, князь В… 336 заехал. Только передал ей это бумаги, а сам сказал: будет опосля (имел в еще в тот день свидание с Калининым] по поводу добавочного поезда).

Ну, вот приехала это Она337. А Ей доклад делает Куракина338. Все по хорошему.

Только, как Она зашла в зал (зашла одна и не через свой кабинет, а другой дверью)… ан, слышит, двое меж собой говорят… граф Тат[ищев]339 и барон Шр[едер?]340. О чем говорили раньше, Она не расслышала, а только таки к ей слова дошли: што, мол, Царица с мужиком (со мной, значит) Рассею Матушку немцу продали… што от стыда, мол, кажному офицеру и глаз не открыть!

Боле уже Она не слышала, так, не заходя в зал, передала Кур[акиной], што не можется ей, штоб без Ее все ужо сделали…

Там переполох.

А Она вернулась и к Маме и так, говорит Аннушка, строга к Матери: «Скажи, – мол, – правду. Лучше от Тебя все узнать, чем от чужих людей!»

Мама к Ей: «Как, мол, ты можешь так с Матерью разговор разговаривать?» И прикрикнула…

А Она, и што только с Ей сталось, – криком на крик отвечает… «Ежели, говорит, ты немка, то и я, и сестры, и наш брат наследник… мы русские…» А потом близко так к Маме подступила: «Скажи, ну, скажи – ты обманываешь Папу?..»

Мама, с огорчения, и ответить ничего не могла. Только повелела ей выйти…

Ну и пошла…

Профессор не знал, кого ране спасать?

А, главное, Олюша испугалась, просится к Маме…

А та в беспамятстве… Вот.

Катится, катится страшное…

Уж чего хуже, коли дети на родителей идут?..

Когда все хотя маленько улеглось… Мама потребовала, штоб Олюша назвала подлецов-то этих. А Она, хоча и назвала, но сказала, ежели их к суду… то Она, Бог весть, што наделает… – «Потому, – сказала Ол[ьга], – што они [не] с озорством, а в таком горе обо всем говорили, што, видать, болеют за Рассею…» Вот…

Ну, так што я могу сказать Маме. Каку ей дать силу. Каку ей дать подмогу, ежели у самого мурашка по телу ходит… Кабы я мог, все своим умом обнять? Кабы все обмыслить мог, а то ведь все делается, хоча и через меня, а под приказ всех этих прохвостов… И ни одного меж них, которому нутром поверить мог… Ни одного… Все с обманом. Калинин – тот дударь… Он хоча сердцем и лежит к Маме, дак у него в голове дудит… а еще и на руку не чист… Все об капиталах помышляет… а уж если дело об капиталах, дак такому веры нет…

Ну Старик341? Эта немецкая обезьяна, брехлив, как старая банщица… И еще и то… может… кто ж его знает – все ж немец… Хоча и служит Папе, а сам думает, ежели тут сорвется, то и там не пропаду… Нет, ему верить никак не можно.

Еще вот Ваня мне сказывал, что у Старика две двери. В одну – опустить, в другу – выпустить! А еще меня вот мучит эта баронесса342, которая недавно заявилась. Она каки-то яму письма немецки, аль французски… одним словом, не по нашему передала. А я заприметил тако клеймо, как на тех, што Мама оттуль получает…

Я как-то письмо заприметил, – она, баронесса-то эта, от ево, а к яму. Без шуму подъехал к яму. Мне дала знать Вобла, што баронесса к яму будет…

Ну, вот, я и цоп за руку: «Стой, матушка, откуль такая?» Она чего-то не по нашему, и руку тянет!

Я ей: «Стоп!»

А Старик ко мне: «Што ты, Господь с тобой? Это моя сестрица (на ей немецкое сестринско убранство) – сродственница наша».

А я ее всю проглядел. Мне уж ея патрет готов теперь. Теперь, хоча пере[д] Мамой – признаю…

Она, смеючись из дверей; смеется, а у самой от страха в груди клокочет.

Вышла.

А я к столу.

А на столе письмо, это самое, с клеймом знакомым. Я на письмо руку.

А Старик с меня глаз не сводит, так и колет глазами.

«Што за письмо?» – спрашиваю.

А он смешком так заливается: «Ишь, – говорит, – какой… письмо… письмо».

А я опять: «Што за письмо?..»

А он: «Отдай, – грит, – тебе оно не нужное… Сродственник», – мол… И хочет письмо взять…

А я не даю…

Он смешком, а я уж не шутя, к двери… попятился.

Он сзади ко мне… рванул письмо, а я только клочок оторвал…

Он все смешком… да смешком…

А я в серьез к яму: «Сказывай, кто эта блядь?»

А он в амбицию… «Што ты, – грит, – врешь: это наша сродственница».

«А ежели, – говорю, – сродственница, то почему письмо с царскими вензелями, почему?»

Старик испугался… Потом чуть ли по бабьи взвыл.

«Об этом, – грит, – никому не говори… А только я не от худа…»

«Ладно, – говорю. – Сказывай… Только уж нет тебе веры».

Он мне про эту баронессу ужо чего-то плел…

Только я, передав яму три прошения, ушел в большом сумлении…

А сколько горя это письмо принесло!

Сколько крови!

Кому же из них верить? На кого опереться могу. Чьим умом жить? Ежели обманщик на обманщике.

Один был только человек, которому я поверить мог. Один человек, с большим умом. И теперь-то, в такой страшный час, так бы он мне нужен был?..

Я это об Витте… 343

Тот, хоча и с лукавинкой, хоча и большой гордости человек, а Рассею бы не продал!.. Е[аря, коли надо было, сменил бы, а Рассей не продал!..

А эти прохвосты, продадут…

От кого письмо

Привез я клочок этого письма. И так мне обидно, што сам без глаз. Может в нем ничего нет, а может такое, што никто об ем знать не должен. Никто. Совсем никто.

Думал, думал. Позвал Аннушку.

Показал клочок. По ему мало чего разберешь. Речь идет об каких-то цветах. Ну и еще об кролике. Так. Но всяки цветы бывают, всяки кролики.

Сказал Аннушке про клеймо. Это, без ошибки, письмо из Дании. Печать королевска. Об чем мог писать и кто из Датской семьи к Старику?.. Значит, што-нибудь об Маме или к Маме… тогда почему письмо попало к Старику?.. Почему эта старая бесхвостая лошадь – брехню разводить?

Ране всего позвал Воблу. Велел ей все да про все узнать: кто сия баронесса, откуль? Зачем приехала? и все такое. У Воблы на это свой нюх есть…

А сам, штоб Старик чего не подумал, назавтра с им беседу имел. А об этой барон[ессе] посмеялся. Што, мол, приглянулась – было.

А он мне другую посулил, потому, грит, што уж эта очень мужу жена преданная, ну и детная.

Так, смеючись, и расстались…

Через три дня Вобла, через Корноуха344 (у ей своя разведка) дала знать. Что приехавшая баронесса фон дер Гольц (остановилась в Северной гостинице), переночевала, утром имела телефонный разговор со Стариком, куда-то в наемном моторе уезжала. Вернулась через час. Быстро собралась и отбыла на Варшавский вокзал. Билет был заказан до Пскова.

Такая, по собранным сведениям, ни в тот день, ни на завтра не уезжала. Причем, приехав, имела остаться на несколько дней, так как еще с вечера заказала для себя ближайший номер. Уехала, значит, в неожиданности.

Видать, уехать порешила, повидав меня у Старика.

Это первое донесение.

Второе. Такая, под именем графини Вольт345, проживает на Каменном Острове, в доме Союза Русск[ого] Народа.

Третье донесение. У графини Вольт – небольшой чай, приезжали двое из посольства. Были союзники. Заезжал Замысловский. Графиня заболела. Поздно приезжал доктор Пы[тен?]346. Через неделю раскрыт был заговор на Папу347. Предполагалось раньше покончить со мной. Маму и Семью и не трогать…

Среди арестованных была графиня Вольт…

Были тайные разстрелы…

Надо было выяснить, каку тут роль сыграл Старик.

Еще вот кака заковыка: хоча наши дознания велись в большом секрете, но какой-то прохвост – яму донес.

И он, Старик, сам отдал все приказы об аресте.

Значит, действовал за нами.

После всей сутолоки, я яво припер к стенке.

«Сказывай, сукин сын, кто сия, и как ты мог ее знать? Значит тот к этому делу причастный?»

Он бледная статуя… зашатался: «Я, – грит, – в твоих руках… можешь меня Папе выдать… Только я неповинен есть. Меня обманули».

Он мне рассказал, будто покойная заявилась с тайными письмами от родичей Мамы… будто он должен был ее проводить к Маме, да так, штобы без меня… Што будто на этом настаивали сродственники Мамы… Што он не посмел ослушаться. Што, думал, потом мне все откроет.

Ну, што потом, как вышла наша с ей встреча, она от яво скрылась… што он растерялся, особенно, как узнал, што письмо-то было подделанное… Ну и што он, мол, за ей следил.

Выследил… Ну, и все такое…

Рассказал все. И глядит на меня, как побитый вороватый пес.

«Ну, вот, – говорю, – послухал я твою исповедь… а верю, аль не верю, на то моя тайная мысля николи никому не скажет. – А за сим прощай! Я ее у тебя не видел, твоих слов не слышал…»

Вот.

И с таким человеком, в таки страшные дни, надо всю Рассею спасать. Да так спасать, штобы она связанною свое спасение приняла… С таким человеком, который не только моей головой торгует, но и Царя свово продает… И на того меч точит, кто его вокруг налоя водит.

Вот какой злодей!

И то, што видаемся с ним в крепости, сие он предложил… мне частенько думается, што ни с проста он такое придумал. Нет лучше места, как крепость, ежели человека сразу отправить надо…

Ах, кабы эта крепость поразсказала, што она съела людей в эти лютые дни войны…

В эти страшные дни, когда люди лезли вперед на гору, карабкаясь, как кроты в подземельи, когда нору водой зальет. И уже кажись у самой вершины… встречались с такими вот… и вниз головой… Ах, и крови тут много.

Только он, проглятый, знает, што я крови не могу. Никаким вином кровь не запью. Одначе не мог он спасти моих ушей от слов его кровавых.

5/ 10

Как ошалелый, приехал ко мне Калинин. Глаза, как свечи. Руки – в огне. По комнате котом кружит. Начнет про дело, кинется на другое. Быстро, быстро так кружит по комнате. Гляжу на него, а в голове, как мельница, шумит. Все одно вертится: дударь, дударь, дударь!..

Как же он править-то будет? Как он Рассею поведет?

А он тошно понял, об чем я мыслю и говорит: «Ничего не бойся, ни об чем не думай. Теперь все хорошо будет, Рассея спасена. Слава Богу, спасена!»

А кто же ее спас, чем спас?

«Я, – говорит, – я спасу Рассею. У меня есть план накормить Рассею, накормить армию. А когда все будут накормлены – мы победим. Мы – победим!»

«Значит, еще воевать надо?» – спрашиваю я яво.

Хоча помню, што три дня тому назад он мне говорил, што спасение Рассей в том, штобы скореича подписать мир. Тогда он тише, повнятней, чем теперь, говорил об том, што сколько бы ни отдали немцу при совершении мира, это все будет дешевле, чем еще воевать. «Война, – кричал он, – ведет к нищете, нищета – ведет к революции…»

И эти яво слова я принял спокойно. Ан, тут што-то новое, уже не об мире, а об войне говорит он.

«Чем же, – говорю, – кормить будем и народ, и армию?»

А он хмуро так смеется: «Вот, – говорит, – наши все правые кричат: нельзя заключать позорного мира. Ежели так – кормите армию. Понимаешь ли?»

А я ничего не понимаю.

«Вот», – говорит он, кидая на стол список монастырских угодий, запасов и рабочих рук…

«Ну», – кричу я…

«Ну, так чего же проще. Взять с них отчисления для армии. Переправить к ним уже начавших шуметь в очередях… Заставить их дать часть золота. Закупить американску пшеницу…»348 И пошел, пошел!

Вижу, будто парень того… шарахнулся… Я его усадил… Заставил выпить лекарствие (у его такое завсегда с собой). Потом домой отправил. Еще послал Мушку349 узнать, домой ли он поехал, аль к своей бляди350

Уже позавчера узнал от Бадьмы, што он всю ночь у себя по комнате кружился. Только на утро он яво утихомирил.

Бадьма говорит, што с ним такие припадки бывают. Што его остановить нельзя. Што это он, как в тумане, пока у него мысля не прояснится.

И этот, так я мыслю, не у места.

Хоча при нынешней работе легко потерять разум. Одначе нельзя же отдать всю работу уже потерявшему не токмо разум… не только соображение. Таких нельзя к работе подпускать…

Вот…

17/9 – 16-ый

Дети говорят: «Нам без тебя така тоска, что мы себе места не находим». Особенно всех больше тревожится Олечка. Видать, ей время приспело. Полюбила она этого Николая351 боле самой себя. Она с Мамой завсегда така ласкова, така спокойна. А тут сама не своя. То часами сидит молчит, то на каждое слово три сдачи. Как с ей быть. Стала это Мама ее спрашивать. Она в слезы: «Мне, – говорит, – без яво не жить!» Стали об ем справки сбирать. А он из каких-то не видных панков. Отец из поляков был. Ни знати, ни племени. Хоча бы из князей, а тут совсем простого роду-племени. Узнав сие, Мама [заявила]: «Никогда не дозволю!..»352

Тут пошла така канитель. Сохнет девка. Первая девичья слеза горька, – сушит молоду красу. И еще сердце шершавеет, никого близко не подпускает. И стала мне говорить Мама: «У меня, в моем роду, по сей линии большие беды бывали. У нас от такой любовной тоски ума лишались, а посему очень я в большой тревоге».

Вот вижу дело сурьезное. Пошел это к Ол[ьге] и стал с ей большую беседу иметь; увидал боль там, крепкая заноза. В глубину корни пустила. Пришел к Маме и говорю: «Полечить ее можно, только полечим и обкалечим… Уже той девичьей веселости, той радости не будет. Уязвили сердце…» Вот… Тут подумать и ах, как подумать надо…

А Мама заплакала: «Гордость, – говорит, – моя сильнее любви к своему дитяти… Не быть ей за ним! Не быть!»

«Ну, ежели так. То так».

Выходил, вылечил353. Только уже совсем другая стала девонька… В глазах пустота. И улыбка не живая. Жалко ее стало. Нерадостная ей жизня будет. Вот она – гордость-то.

Еще она бедняга и не знала, как яму судьба. Быстренько его подобрали… А куда, зачем и как? В. К. Ольга больших хлопот стоила Маме.

Папа порешил, што быть ей за В. К. Дмитрием] Пав[-ловичем]354.

Росли вместе. Она яму под пару. Все шло к тому, что быть яму в зятьях. Он к ей липнул, а она к яму так, играючи, шла.

Вдруг эта история. Кто в ей повинен? Девушка она характерная. Всего выше свое желанье почитает. Пришлось похворать. Дошло до Д[митрия] Павловича]. А может, оно от яво и шло… только он чего-то задурил. Тогда Мама сказала: «За подлеца, хоча бы и царского роду… дочь не отдам…».

Да Олюша-то и не собиралась… А тут Д[митрий] Павлович] как последний прохвост поступил. У нас в деревнях за такое в кнуты берут…

Пустил про ее, поганец, нехорошу славу, а виновником меня поставил. – Лечил, мол, старец, и долечил.

Сия скверная погань докатилась до Старухи. Она в гневе на Папу.

Папа впервые на нее прикрикнул: «Я – Царь и это моя дочь!.. Я могу забыть, што ты, – мол, – мне мать!..»

Вот355.

После этого шуму девонька чуть на себя руку не наложила. Было это ночью. Мама оставила ее, когда она притворилась спящей. Все спали. Вдруг крик разбудил ея покоеву. Кн. Тат[ьяна] первая кинулась.

Олечка вся в крови. Стонет. В безпамяти. Ножом себя пырнула. Поранила.

Десять дней в постели пролежала; акромя Мамы и меня никого к ей не пускали. Папа навещал ее только, когда она засыпала. Она боялась Папы.

Вот.

Довели девушку до чего? Почему такое? Там – гордость великая, што больше – материнской любви, а тут поганство парня… И где же это? – Там, где, кажись, одна чистота, одна радость жить должна.

Одно осталось тяжелое. Олечка, хоча и слушает Маму, а душой от нея отошла. Оттого она с такой злобой и накинулась на нее после, как услыхала в комитете те слова…

Где же она правда-то, ежели мы ее своим кровным детям передать не могим?

Митя, мой сын, моя кровь… што я из грязи на солнце выволок, он мне судья… и ежели не пойдет на мои слова – осудить!.. И как еще осудить: а надо будет – может и казнить! потому решимости в ем хватит, моя кровь.

Вот!

Как и почему я назначил С. Беле[цкого]

Уехал я к себе после истории с Олечкой356. На том настояла Мама, потому с Папой кака-то пошла неразбериха. Што-бы Мама ни говорила, Он свое: «Старец, – мол, – опозорил наш дом, нашу дочь».

«Ладно, – сказал я, – поеду, пожду, покуль Сам меня позовет». Одначе, уезжая, сказал Аннушке, што теперь необходимо все время иметь тут свово человека… што ежели што, штобы без нас ни с места. Вот. А как я Хвосту357 полнаго доверия и тогда уже не давал, то и порешил, што таким для нас человеком будя Бел[ецкий]. Я об ем знал, што он и словами и топором не заробеет. А посему сказал, што когда Бадьма его вытребует ([доставить] его взялся кн[язь] Андр[оников]), то штобы все подготовили а потом Аннушка меня покличет. На том и порешили…

К этому времени, у Мамы с глазами неладно. – Ея профессор одурел. «Не могу, – говорит, – лечить, ежели причина Ея нутро». Вот.

А нутро в тоске… И говорит Мама – Папе: «Чувствую што ослепну, желаю штоб Святой Старец обо мне, со мной помолился у Знамения»358.

Узнал я об сем от Аннушки ну и прислал Маме телеграмму: «Мама моя и Папа мой! Вижу черные птицы над Домом кружат и застилают Солнце ясное от тебя, Мама дорогая! Только утренняя Заря прогонит ночи тьму. Только Божья росинка цветок распустит. Только детска молитва до Бога доступ свободно. Только узри свет у Знаменья и будет тебе радость Великая. Дух мой в радости воедину. Молюсь и верую во спасение. Григорий»359.

Получив эту телеграмму, вместях с Аннушкой отправились к Знаменью, а уже на обратном пути открылись глаза.

В радости велела Аннушке меня позвать.

Приехал.

Собрались у Анн[ушки] и тут сказал Белецкому: «Через три дня будешь иметь разговор с Мамой. А досель знай, што уже ты у власти360. И надо мне от тебя, штобы ты мне всю душу Хвоста выворотил. Потому я ему никакой веры не имею, а посему надо, чтоб за им был свой глаз. Хоча знаю, што и тебе верить не можно. Но за [тебя] Бад[ьма] поручился, а главное сказал, што у тебя голова на месте, а посему сам разбираешь – кому служить выгодно. Хвост мной поставлен, и я же, коли надобно, уберу его подале. Потому завсегда говорю Там, што берем тех людей, которые кажутся хорошими. Но по мне ж, што всех, как короста, покрывает большая лжа, а посему частенько приходится менять… Ставя одного, уже ищу яму подставу, понял?»

«Как, – говорит, – не понять! Только, думаю, не обману». Тут он мне одно умное слово сказал. – «Я, – [грит,] – очень даже хорошо знаю, што нам всем веры нет. Идем все худыми путями. А об себе, – грит, – могу сказать: "Папу люблю, Его не продам’’…»

Вот.

И видал я по нем – што говорит правду. И хоча чувствовал в ем большого жулика, одначе к яму сердце обернулось. – Подумал: он свою выгоду понимает, а посему с им работать можно.

После того порешили, штобы мне особенно не метаться по всяким учреждениям, ко мне в услужение представить Воблу361. Так и порешили. Сперва наперво сказал я Белецкому], што надо яму взять на себя таку работу, штоб Государственной Думе не давать ходу. Главное, штоб помене брехала. Потому сия брехня, как мухи, перед Папой, – беспокойствие делают. Он все сюда рвется, а надо, чтобы Он там362 сидел…363

Тут, в городе, без яво лучше справиться можно. Он только руки связывает. И Маме ходу не дает. И еще сказал я яму, хоча тебя и доставил нам Клоп, но мы ему уже давно веры не даем, а теперь нам известно, што он откуль-то получает немецкие гренки, а посему за ним нужен твой глаз, как он тебя дружком почитает, то может в чем и прорвется, а это нам всего нужнее. Потому хоча он и допущен к военному шкафу… одначе яму ключей уже не дают. Да еще и приглядывать надо…

«Значит, если порешите его убрать, так штобы было за што? Все в аккурате?»

«Вот. Вот это самое!»

Так я понял, што с им лишних слов тратить не придется… Вот!

В ту пору уже Клоп рыл яму для ген[ерала] Сухом[линова], и хоча Вобла и притворялась подружкой Цветочка364, а ужо про ее пущано такие фигли-мигли… что в хорошем кабаке и то прячут. Вот.

Через несколько дней посля этого, заявился ко мне Белецкий] и стал поговаривать о том, что нам надо подыскать сменщика Самарину365. И есть ли у меня кто на сей предмет?

Я хоча и знал, што уже подкапываются под Самарина, хоча и решил яво убрать, одначе спросил: «Кто, окромя меня, – посмел сие дело повелеть?»

Тогда он мне разсказал, что к Клопу приезжал архим. Август.366 от Варнавушки367 и што тот теперя болеет, а то бы сам ко мне за сим делом пожаловал. Потому, сказал он, што как Самарин прислан Московскими дворянами и купечеством, то он очень уже по-московски вертит нос от всего, што делается в городе, где церковью правит мужик (то есть я).

Хоча я и знал, што это они меня дразнют… одначе решил Самарина к черту. Одначе ответил, штоб и их подразнить, што думаю опять двинуть Саблера368, хоча и знаю, – што он козел бодливый, но што яму уже бока намяли и к его вони принюхались.

«Ну што ж, – говорит Бел[ецкий], – ежели Вы по доброте яму простили, то и пущай!»

Ну, вижу этого сукина сына не переспорить! – «Ежели так, – говорю, – давай начистую: ково даешь?»

Тут он мне назвал Волжина369 и сказал, што он свойственник Хвоста. Стал говорить об ем, што он человек покладливый, што яво куда хошь гни – не сломается.

«Вот, – говорю, – все хорошо. Я об ем еще кое с кем разговор иметь буду, одначе не нравится, што он сродни Хвосту. – Не люблю, когда дядья барыш делят, завсегда племяши плачут».

Вот.

Не прошло и дня, как об ем Вобла заговорила. Уж такой, мол, старатель до православия… уж такой мягкий, да сердечный. «Только, – говорит, – хватит штобы будто сам он по себе назначение заполучил, меня не знаючи. Оно, говорит, и для Думы лучше, об ем никто ничего не знает, так что лаять не будут. А ежели узнают, что он чрез меня, так еще не знаючи, заплюют».

«Так. Ладно», – сказал я. А вечером по телефону сказал Белецк[ому]: «Надумал я посадить Волжина, только ране дайте его повидать: не хочу “покупать кота в мешке”? Может шерсть не ко двору, а то блудлив очень!»

А еще говорю ему, что ежели ему охота замест Самарина сесть, то пусть не стесняясь заявится. Я к нему Ваню370 из «Вечерней Газеты» пришлю… Тот приведет… Вот!

20/ 9 – 16 г

Мой отец сказывал когда-то: «Кажна жизня, кабы ее изо дня в день собрать, да умеючи разсказать, то лучше книги не надо!»

Особенно, ежели в своей жизни и в чужи окна заглядывал.

Ну, а ежели бы мне свою жизню, всю свою дорогу от волостной избы, где розгой драли – до царских хоромов, где мужицку руку Царевы губы целуют, то была б сия книга многим, как Евангелие, как житие, ежели и не святого, то много в своей жизни осенившаго.

Вот.

Сия жизнь моя – как большая река. Большая река, котора откуль течет? из-под горня, из болотца. Куда течет? в большо море, в глубокое море, где кит-рыба живет.

Маленький боле с Папой; што все поэтому видят, што он ближе к Отцу, чем к Матери, которой не доверяют. Говорилось и еще разное. Ну, как уж у всех, от разговоров голова кругом идет, то и порешили помене прислушиваться…

Да и Папа дал ей371 отпор, заявив, што ему надоели слухи из княжеских дворцов.

Великая княгиня М[ария] П[авловна] заобиделась и в скорости уехала.

А в то время Маленький чего-то заскучал и стал подоле оставаться с Папой.

И случилось это, што, поев каштаны, он пожаловался на тошноту. Пока ему принесли питье, – с им стали судороги.

Когда бросились к Папе, Его не было. Вызвали. Но с Папой в моторе стало плохо. В продолжении двух часов положение было очень тяжелое, но Папа при виде Маленького переборол себя. Сказывали потом, што испуг Его излечил…

Прошло страшных три часа, после которых сказали, што они спасены.

Маленькаго спасло то, што испуганный Дер.372 сильно встряхнул его, вызвав рвоты.

Разследование показало следы яда в каштанах. Кроме их двоих никто не пострадал.

Виновных не оказалось.

Были аресты в поварской части. Ни к чему не привело.

Мама об этом узнала уже там. Выехать Она решила внезапно, почувствовав каку-то особую тоску. С этой поры она особенно боится дворец В. К. М[арии] П[ав-ловны].

И когда с Ей был припадок, то она все, как в бреду, испуганно: «Оттуда, оттуда огонь!»

Кто же виновен в этом диком покушении?

Те, кому мешает Маленький…

Те, которые говорят: дать новаго царя – мало…

Надо новую ветку!

Старое – долой с корнем!

А говорят так многие. Говорят близкие.

А к им не подступиться.

Вот.373

7/ 9

Вот приходит ко мне Н. Н. [Н. П.?]374 Он вчера обедал у Мамы. Сегодня Там чаевали. Какой он есть человек? И чего его держит Мама? Она к яму всем сердцем и как царица, и, может, и по иному. Не все горячее – греховно. А только он, как сетка. Дерявый. Его не поймешь, не проглядишь. Заговорит, и будто все тут. Замолчит, и увидишь в глазах смешок, будто хочет сказать: ты мне не верь, это я зря… А главное, не верю ему, когда он ко мне, как к молельщику. В глазах – похабщина, а пальца – крестом.

Жаловался на В. К.375 – какой это, говорит, командир, ежели он, окромя своей злобы к Маме, и Рассею ненавидит.

Очень его безпокоят слухи всякие.

«А ты не слухай», – говорю.

«Не можно. Надо слухать, штобы их обмануть. Штобы развязнее стали».

15/X – 16 376

Сказал Аннушке, штоб написали в Ставку Папе такое: убрать Климовича377 так как он, хоча и вхож ко мне, похуже лютаго ворога. Ходит затем, штобы подглядывать да подсматривать. А главное тем плох, што носит вести на половину Старухи378.

Ну вот. Значит, штоб написать об этом Папе. А как только Климовича уберут, – Хвост379 сам за ним подастся. Потому это пора. А как нам неудобно сразу убирать и министра, и его товарища, то начать надо с Климовича. А потом и Хвоста. Мама написала.

Еще велел написать Папе, штобы до моего сказу никого замест Хвоста не назначать. А я должен тут померковать об одном человечке. Вот. Окромя того, што велел написать, еще наказал Н. П. [Саблину], штобы он на словах передал Папе, што хоча я тут и гляжу за всем, но што бунты со дня на день могут начаться. Што необходимо иметь свой глаз за Думой, котора не только не может успокоить народ, а еще подливает масла на огонь. Вот.

Што особенно [ненадежный Гучков]380, он все сбивает Толстопузаго – взять над Папой што-то на манер опеки. А посему, [чем] скорей убрать Климовича и Хвоста… тем и лучше, потому што эти дружки все с Думой шушукаются. И еще, штоб ждать с назначением новаго, штобы не нажить новую беду. Ведь Папу все надо за хвост отдернуть, потому там компания теплая. Науськают. Подставят свово и тогда выталкивай. Этот старый немец Фрид.381, хоча и говорит: «Я этим делом не нуждаюсь, людей не назначаю, мне только дорог покой Папы» – а все врет. Ежели не сам от себя, так чрез зятька382 все нос сует. Особенно, ежели узнает, што како распоряжение отсель от меня чрез Маму. Тут и советчики, и дружки…

Потому ежели уж очень крупну перемену надо, то либо Маме к Яму, либо Папу сюда, хоча на пару деньков требовать надо. Тут еще легче. Соскучившись по Маме, так ужо все Ей уступочку сделает.

Вот я все требую чрез Н. П. [Саблина], а полнаго у меня к яму доверия нету. Не знаю, для чего парень старается. Мама к яму всем сердцем… А он? Кто ж яго знает? И у яго одна голова на плечах. Стоит не токмо меж мужем и женой, а меж Царицей и Царем… Дело тонкое. Легче по канату над ямой итти, чем так-то!

Как же такому доверить?

У яво совесть куцая и дорожка с проулочками.

Вот!

23 /X383

Хорошо, што этими днями велел написать Папе, да и чрез Н. П. [Саблина] передал, штобы не назначал без меня никого замест Хвоста. – Не углядел за Стариком384, а тот на докладе у Папы подсунул яму кн. Обол[енского]385 Не годящий!.. На ем княжен очень уж много. Был он раньше в Ставке у В. К. Н[иколая] Н[иколаеви]ча, а уж там известно, каким духом напитался. Да еще очень вхож к Настюшке386, а эта княгинюшка не хуже лиговской девки… Про все разъяснит. Какой же от мне помощник, после их? а мало этого, так еще одно дело – он в большой дружбе с Толстопузым, и хоча Старик и сказал Папе, будто он, кн. Обол[енский], ране всего пойдет ко мне, но у меня яму веры нет. После Настюши, да Толстопузого – дружок… нет, яво никак нельзя.

Имел я по сему делу разговор со Стариком. Эта облезла лисица, как всегда, хвостом следы заметает.

«Как, – мол, – можно, да разве ж я без тебя, Г. Е., чего сделаю?» И пошел, пошел.

Одначе я ему рот говном замазал и сказал, штоб без ссоры, так ты Папе на докладе скажи, што не гож кн[язь] Обол[енский] што новое про яво узнал, што уж очень он с Думой в дружбе…

Чего х[ошь делай], а отбей у Папы охоту его назначать!

Помялся старик и спрашивает: «А это ты сам от себя? Аль [от Мамы?]»

«Эх, ты, – сказал я, – старый [хуй] обтрепанный. Нынче я от себя, а завтра тебе и Мама от себя скажет! Вот и найди, што от кого».

«Ну, [вот]» – согласился он, а потом спрашивает: «Кого пустим вместо Хвоста?387»

Я порешил, пустить Калин[ина]. Хоча видать, што с дудочкой. Из Бад[маева] рук, а оттуда только дудари. Да што будешь делать? Парень покладливый, да еще тем хорош, што на перво время пустить туман в глаза, што, мол, сам из Думы. А коли из Думы, то с им ссориться не резон. Старик про Калин[ина] и так, и сяк, и хорош, и не гож. Хорош потому – об ем Папа известен. И Папе он даже приглянулся, а плох тем, што с гонором. Его ломать трудно будет. Вот.

Но я успокоил Старика на тот случай, што ежели… што, то, ведь коли хорошо поведет, то нам – Старику и мне не грех и за им [ид]ти.

«Время, – говорю, – страшное, а ты ненадежный, чего ж ждать? Не иначе, как искать надо такого, который не только с нами плясать будет… а и за собой поведет». Еще указал Старику на то, што время тревожное, и што хоча Мама из моей власти не уйдет, одначе я и сам в этой заварюхе, ни пути, ни дороги не вижу.

А Старик и заметил што, как плохой повадырь. Он, хоча и говорун, а надеяться на яво не можно. Одначе, как другого не дивать, то порешили на ем пока остановиться. За яво Бад[маев], за яво и Владыка388. Где другого возьмешь?

Мене только очень тревожно, што он дударь. Кто его знает, кака дурна мысля заберется в яво голову? – Не иначе, как все время за ним надо наблюдение иметь?

А то што у него голова такая, што у его боле работает мысля, чем разум, то это для Мамы даже хорошо. Она его сразу полюбит и в него поверит. Потому у нее што слово – то «предчувствие», а у яво свое слово «[увдохновение]»… друг дружку поймут. Оба слова [неразборчиво]. Вот.

А дай Ей такого, который много по-разумному… по толковому… дак Она его своими глазами прожгет. Она его всего насквозь увидит… а так как увсякий по нынешнему времени чует, што под им земля ходуном ходит… то не сможет Ее успокоить. Потому перед Ея глазами не соврешь, так што человек либо смутится, либо скажет, што наша дорога не туды ведет…

И Она с первого разу от его откинется.

Или скажет: «Я его боюся».

А ежели уже скажет: «боюся», то лучше сразу убирай! Тут ужо и я ничего не сделаю.

Один был такой человек, которого я десять лет тащил, штобы с Ей в работу пошел.

Тот бы до такой подлючей непогоды не допустил. Этот человечек – Виття, уже покойник – дохнет389. Уперлась Мама: «боюся» и уже Ее не столкнуть с точки. А посему, я так понимаю, што Ей Кал[инин] под стать. Она его своими глазами насквозь прогреет и он перед Ней, как на исповеди, весь раскроется.

Тогда и легче будет всяко дело сделать.

Где бы мне на Маму напускаться, там прямо чрез его дойму.

Все сие хоча я и вполне растолковал Старику, одначе пришлось на яво прикрикнуть, штобы он не бунтовал, а делал по приказу Мамы.

Сам же от себя послал таку телеграмму в Ставку:

«Папа мой! Радоюсь солнышко. Прощай буря и песок. Гром – и дождь траву положит. Но колос поднимется – буде зерно сочное. А сей об ком мыслю – Царю слуга верный. Богу молельщик. На ем благодать.

Молюсь: да будет зерно – сочное, колос – спелый»390.

Тетрадь 9-ая